знать, и есть то самое, натуральное, истинное, подлинное из всего, на что не поскупилась моя судьба. Как быстро откликнулся он на мои подозрительные сигналы и, ворвавшись в мой дом поздним вечером с пометами метели на бровях, на ресницах, ввязался в тот давний лихорадочный диалог, какой-то пустопорожний и никчемный, я уж точно и не припомню, о чем, только и помню, а может, мне кажется, что в этом диалоге мелькали отрывочные признания, во всяком случае, я это поняла так. И я думала тогда, что все-таки можно было бы обойтись без всяких лишних и пустых слов, а просто сказать главное и на том порешить… Кажется, он стоял на коленях и обнимал мои, и целовал подол моего платья, и плакал… И это круглое страдающее лицо, влажное от слез… Несколько раз пришлось выпроваживать Аполлинарию Тихоновну. Она тогда была жива и крайне любопытна. Голова кружилась от его прикосновений… «Подождите, подождите, – задохнулась Варвара, – да подождите же!…» И взлетела к потолку, словно от легкого дуновения… «Да подождите…» И поплыла мимо темных окон, провожаемая свечами, книгами, портретами предков… А, все равно, все равно… и больше не пыталась шевелиться…
…Самое замечательное было то, что он не выглядел победителем, чего следовало ожидать, предварительно наглядевшись на его гигантский рост, широченные плечи и всякие генеральские штуковины, украшающие его победоносный мундир. Напротив, он был кроток и тих, и даже несколько растерян, и в самую пору было уже Вар, варе брать его на руки и успокаивать, и уверять, что его поведение не было дурным,,нет, нет, он поступил, как должен был поступить (она же не деревяшка какая-нибудь… мы ведь живые люди… да она сама, сама… живые, горячие…), и гладила его плечи, грудь, щеки… «Он любит меня, – подумала с грустью, – какое богатство». И снова гладила его и просила не закрывать глаза, а смотреть на нее, и прикасалась губами к его лбу, и его губам в бессильной надежде вытравить из памяти тот случайный, давнишний, неправдоподобный московский поцелуй.
Расплата наступила тут же, когда он усомнился в справедливости предложенного ему союза, когда возник меж ними призрачный, расплывающийся силуэт Варвариного московского мучителя, и тут уж оказались беспомощны и торопливо натянутые генеральские одеяния со всеми регалиями, и гигантская, несокрушимая, казалось бы, фигура, и Варварины растерянность, вкрадчивость и бесполезная порядочность… «Вот за что любят!…» – подумала она в ужасе, пытаясь объясниться, семеня следом по комнатам, тронутым слабыми бликами позднего зимнего рассвета…
Сердце разрывается от воспоминаний.
6
Я любила Свечина горькою любовью, с проклятиями, с ожесточением и лихорадочно собирала всевозможные редкие слухи о нем, негодуя на клеветников и завидуя его избранникам. Мне равно враждебны были и те и эти… А писем не было.
Я узнала, что он оставил архив Иностранной коллегии и начал читать лекции по всеобщей истории в Московском благородном пансионе, и это тоже явилось предметом для злоязычия. Дорого бы я дала, чтобы на один час очутиться рядом с ним в какой-нибудь там московской гостиной, слышать его голос, негодовать на его холодность и ничтожные знаки внимания принимать как бесценный дар, и в то же время вот какое событие в проклятой моей губинской спальне… Несчастный генерал! Какой чудовищный портрет моего московского гения нарисовала я тогда генералу, как унижала перед этим поверженным гигантом моего мучителя, надеясь хоть как-нибудь поколебать свою постылую слабость… Теперь сознаю, что, видимо, все- таки была права в той, казавшейся тогда отвратительной откровенности. Конечно, видя опочининскую тоску в глазах хорошего человека, разве об этом не пожалеешь?… Ах, Николай Петрович, Николай Петрович, ведь это как бы и не я тогда выпаливала, не я, а моя судьба, моя и ваша, она сама, ей было так угодно… мы тогда оба были… и я и вы… мы оба были подобны тряпичным куклам, произносящим чужие враждебные слова, и мера нашего поведения определялась не нами…
Генерал укатил в свое войско и затерялся где-то вдали и стал забываться, и вот в середине третьего года, воротившись из поездки в Ельцово, я обнаружила на письменном столе неказистый измятый конверт, показавшийся мне верхом изящества. Я долго боялась вскрыть его, ходила из комнаты в комнату, и маленькая моя Аполлинария Тихоновна неслышно семенила за мной. Я вскрыла конверт и поразилась собственной прозорливости, о которой я не постыдилась торопливо доложить растерянному генералу…
Милостивая государыня,
все так же ли Вы склонны к воинственным диалогам, или помещичьи заботы затмили все собою? Я же, как и прежде, занят скучнейшей всеобщей историей, а нынче и того пуще, вбил себе в голову, представьте, поразмышлять над четырьмя именами: Александра Македонского, Цезаря, Аннибала и нынешнего возмутителя умов… Не кажется ли Вам, что Бонапарт готовится не то чтобы возвысить высокопарные лозунги революции, а всего-навсего прибрать к рукам весь мир столь же примитивно, как и его малоцивилизованные предшественники? Не кажется ли Вам, что в этих делах остановиться невозможно, если хоть одна удача на этом поприще сопутствовала тебе?… Конечно, древний мир не так изыскан, как изваяния, оставшиеся нам от него, он вшив и подл, и пропах козьим сыром, но в нем заключены истоки множества наших заблуждений и самообольщений, и даже трагедий… Надеюсь, что смогу повидать Вас еще до осуществления Бонапартом его тайных замыслов. Откладывать нельзя – пасьянс истории коварен. Два года – срок вполне достаточный, чтобы все взвесить, и слишком незначительный, чтобы встретив, Вы могли меня не узнать.
Остаюсь с глубоким уважением и искренним почтением
Разве я не кричала моему генералу, что если оттуда последует сигнал… разве я солгала?., что если последует сигнал, который и подавать-то некому, но если он все же последует…
Аполлинария Тихоновна валялась у меня в ногах, эта маленькая сухонькая Старушка со смуглым сморщенным личиком и детскими любопытными глазами, притворщица, играющая в наивность, корчащая из себя выжившую из ума дурочку, она была мудра и обладала завидными зоркостью и предчувствиями… Я и нынче слышу, как она кричит мне, безумная вещунья: «…а они-то как же? Они-то? Чего они увидють, вернумшись? Vous avez tort, madame, be aegliger rattachement du general! [11] Горе какое! О чем они подумають?… Да нас ведь засмеють! Et poutrant vous aviez la reputation d'une femme raisonnable… vous avez perdu la tete [12]. Рехнумшись… Gars alors il va vous outrager [13]. Он вас бросить – и ни о чем не спросить!… Je vous assure [14]…
Но крик ее распалил меня пуще. Очнулась я уже в возке, уже миновав Малоярославец. «Откладывать нельзя – пасьянс истории коварен». Неужто крепость пала? Я не покорила главных сил, а она уже пала? Я не покорила сама себя, а она уже пала?…
Все последующее происходило слишком стремительно и неправдоподобно. Варвара, едва ввалилась в московский дом, тотчас написала короткую неряшливую записочку с приглашением и велела отнести ее. Затем занялась туалетом с помощью одуревшей с дороги Дуни. Все валилось из рук. Сложность заключалась в том, чтобы почему-то непременно быть в том самом наряде, в каком он видел ее последний раз и мог запомнить. Дуня все исполняла не так, не так!… Челядь носилась по дому с выпученными глазами, гостиную опрыскивали духами, чтобы заглушить затхлые ароматы…
В скором времени пожаловал и мой посыльный, а следом и господин Свечин, как ни в чем не бывало, будто мы не расставались и я не пробивала головой в течение двух лет стены его неколебимой цитадели.
Как просто все свершилось. Хотя Варвару обмануть было трудно, она восприняла эту простоту как заслуженную награду, как драгоценный праздник, – устала. Более того, он улыбнулся с порога! В нем ничего не изменилось – ни в одежде, ни в лице, ну, может быть, чуть больше мягкости в небольших темных глазах, но, возможно, и почудилось, и улыбка быстро погасла, какая жалость…
– Можно подумать, что вы крылаты, – сказал он, – так стремительно пересекли губернии.
Она вцепилась в спинку кресла, стараясь не дышать, решила, что следует сейчас же сказать ему, что она его любит и вот откуда такая стремительность… да он и сам все это видит. Вся ее жизнь отныне… и это невыносимо… Если не скажет, тут же и упадет – потеряет сознание.
Но не сказала и не упала, а спросила, приглашая располагаться:
– Как поживают Цезарь, Аннибал и прочие?
– А знаете, – откликнулся он с живостью, – я очень увлечен, – и засмеялся, и это было очень неожиданно и приятно. – Впрочем, все гораздо сложнее. Мне интересно.