районе наших высотных башен. Хотя всей-то высоты там... Вдруг взбурлила толпа, одни, помню, женщины почему-то. Дневные женщины, много пенсионерок. Я вначале ничего и не понял: какое-то темное движение, ненасытное любопытство материализовалось. Что это? Толпа шатнулась, жадно притерлась к турникету; в толпе выныривал и пропадал, как пловец в непогоду, кто-то маленький, худенький, с ободранной машинкой головой. Визг поразил мой слух, детский плач, жадные, мстительные крики... Мальчишка лет восьми-девяти украл пакетик с конфетами, был выслежен и на выходе схвачен... Теперь толпа его судила. И сейчас передо мной эта проклятая минута! Вот он плачет по-заячьи дико, вырывается судорожно:

— Ой, я больше не буду никогда! Отпустите меня.

Лицо его внизу где-то, чуть не под ногами, искажено ужасом. Магазинная администраторша в белом халате гнется над ним. Толпа.

Не выдерживаю — кричу:

— С кем боретесь? С ребенком!

Толпа шатает меня, но смысл доходит, наконец, — и сразу отхлынули, как от прокаженного. От меня, не от мальчишки.

— С кем боретесь? С собой боретесь: он — ваше будущее!.. — не унимаюсь, горячка сушит губы. Куда меня понесло?!

И уже оглядываются, блестя глазами, в лицах живет низменная страсть, торжество — словно меня поймали:

— Сам, наверное, такой!.. Вот и заступается.

Седые дамы кричат мне в лицо, плюют словами:

— Так ему и надо! Иначе вырастет — убивать пойдет...

Дамы из высотных башен, забывшие многое.

— Где же ваша совесть? — переломный был момент, прокричал, помню, эти слова со злобой.

И глаза начали отводить, прятать.

Еще помню свои слова:

— Он — ваше порождение!..

Кто-то говорил интеллигентно, беспокойно, как заводной:

— Вы противоречите себе, противоречите...

Про мальчишку:

— Его подослали другие, он не первый уж раз!

Чем дело оканчивалось? С мальчишки, с его маленькой, ободранной машинкой головы шапку сорвали в самом начале, и теперь решалось: пусть он за ней придет с матерью. Тут же его, кажется, и отпустили. Где-то он тут был потерян, мальчишка! Всем вдруг стало не до него.

Но мысли потом, когда остывал: надо было мне за эти конфеты жалкие заплатить... Надо было.

И в нашем автобусе, бегущем теперь по бескрайней степи, в тесноте увидел: на замерзшем стекле был оттиснут тот же детский следик — только с изъяном, с четырьмя точками-пальцами. И направлялся он в небо.

 

Приехали, и вид приниженных, длинных, поворачивающих в пустую степь и терявшихся в ней строений был таков, точно приехали мы на край света.

— Вон штаб, — показали мне на двухэтажный каменный дом, к которому надо было спускаться с дороги по крутым ступенькам.

И еще прозвучало:

— ...Зона...

Едва угадываемые штабные палисады совсем замело, так что виднелись одни укрепленные на штакетинах новые красные флажки. Широкая цепь флажков, высовываясь из снега, охраняла штаб. По другую сторону дороги уходили в белое дымящееся поле бетонные скелеты — и здесь строили!

Женщина, приехавшая просить свидания, шла рядом с  н у ж н ы м  человеком; заискивая, она оступалась в глубокий снег, зачерпывая своими детскими валенками.

А я-то держал в уме еще одно шаровское предупреждение: следовало поворачиваться, идти в производственный отдел, успеть обговорить все и подписать бумаги, чтобы попасть на дневной обратный рейс автобуса — единственный — до самого вечера. В этом случае можно было надеяться успеть и на поезд.

В конце штабного коридора толклись курильщики, я подошел к ним. Один молодой с усиками, с долгим носом, светло и коротко стриженный, оглядел меня с застылым в глазах любопытством. Он потом будет в производственном отделе и, знакомясь, представится так:

— Пищета, мастер.

Кроме Пищеты в большой комнате сидел диспетчер — за столом с фанерными тумбами; спиной к окну — хрупкий лейтенантик. Диспетчер горбился в шубейке, крытой выгоревшим брезентом, шапка его была сдвинута на одно ухо, очки в дамской кокетливой оправе не шли его грубому бурому лицу. Над ним на грязноватой стене висели ватманские листы с нормами расхода материалов. Звонил телефон, он не глядя нашаривал его рукой, совал трубкой в черные взлохмаченные волосы, прилаживался, начинал кричать:

— Где этот маленький хохол? А, это ты?.. Электроды тебе? Я тебе дам электроды, я тебе дам!..

И бросив трубку, обращался к лейтенанту:

— Ну, Витя, я не знаю, что с ним делать.

Тот поднимался с кресла — стройненький, точно игрушечный, с косой темной челочкой — весело картавил:

— Электгоды не пгоблема, хуже дгугое...

Уходил легко, на высоких каблуках. Ядовито-голубенькие шторы волновались вслед.

Вместо него явился другой лейтенант, не глядя ни на кого стянул с себя шинель, сунул ее на доску с крючками. Потом он блеснул очками в тонкой оправе, потер красные руки и оказался тем самым человеком, который и был мне больше всех нужен. Фамилия его была Ацын.

...Задним числом, Ацын, задним числом! Тебя это, лейтенант, не удивляет, ты ко всему привык. Какое- нибудь производство намоточное, цех стеклопластика требуют... Где-то в большом городе за шестьсот километров от этого штабного барака шофер из управления транспортно-экспедиционных перевозок впишет, предварительно почиркав в газетке замерзшей ручкой, в путевые документы твой груз. И глянет на стоящего над душой белыми разбойничьими глазами. Но только теперь ты поставишь свою подпись в накладные на те, давно полученные тобой, белые и зеленые бутыли в занозистых обрешетках с высовывающейся вихрастой ржавой стружкой, политой кислотами, оцинкованные фляги, железные ребристые бочки, рулоны, хвойное мыло, скользкие анатомические перчатки... И только теперь, вот в эту самую минуту, заполнишь бланки доверенностей, которые я должен буду передать на склады беспричинно веселым или сгорающим от скуки кладовщицам. В пределах законности, Ацын, ты знаешь, что — в пределах законности! Чего же ради — задним числом доверенности, подписи в накладных? Ради полной, нет, всеобъемлющей отчетности, которая обессмысливает наши отношения или же вносит в них новый, неожиданный смысл.

Выстрелило что-то — это выстрелила шкура замерзшей ливерной колбасы, когда ее разламывали... Мастер Пищета конфузливо зашуршал бумагой, принялся толкать сверток в переполненный ящик стола. Сверток отказывался влезать. Я пошел ставить печати в моем командировочном удостоверении: прибыл — убыл.

И вот, проходя по коридору, видел то, что хотел видеть: под лестницей женщина, приехавшая к сыну, говорила с высоким военным в портупее, нависавшим над нею. Причем на лице у нее было все то же заискивающее выражение, но теперь уже с примесью нетерпеливого ожидания, точно она желала всеми силами души и тела подтолкнуть события. И она показывала опять в улыбке свои короткие зубы. Военный же клонился глыбой, хмурился; лестница, косо нависавшая над ним, ничуть его не смущала. Казалось, что он подпирает эту лестницу головой, и оттого так мертво и значительно его лицо...

Чувство тягостной зависимости одних людей от других витало в коридорах. Думалось: свобода и несвобода — вот настоящая сердцевина жизни! Свобода и несвобода, больше ничего!

Пищета направлялся покурить, я волновался отчего-то, выспрашивал у него: как работает он с людьми из зоны? Назвать их заключенными я физически не мог... Странно это! И странность меня угнетала.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату