Он не верил в нее совершенно. Он видел теперь в ее представителях не отдельных людей, а единую группу, бездарную и бессильную, как целое. Это мнение окончательно утвердилось в нем на Крите. Он чувствовал себя как в ловушке, не видя выхода из положения. Раньше у него не было полного неверия: он только сомневался. Это была скорее личная антипатия. Он мог делать свое дело, забывая личные чувства. Теперь было иначе.
Он сомневался в основном. Он считал теперь, что руководство в целом не отвечает своему назначению, что это не та группа и не те личности, которые способны справиться с задачей хотя бы частично. Но он не знал, что же отсюда следует. Он понимал, что при таком неверии трудно делать свое дело. И он не хотел возвращаться к своим обязанностям в таком настроении.
Путаница в мыслях пугала его, внушала ему чисто физический страх.
Бродя по улицам, он внимательно вслушивался в непрерывный говор толпы — местных жителей, английских солдат, австралийцев, новозеландцев, индусов, штабных офицеров с красной нашивкой и пистолетом на шнуре у светло-коричневого пояса, в безупречного покроя диагоналевых трусах и замшевых туфлях. Он смотрел на все это со своей новой точки зрения. Все это было для него связано с Еленой. Его недоверие к руководству оставалось непоколебимым. Всякий раз как он глядел на все это: на выкрашенные в защитный цвет штабные автомашины, на красивых, покрытых здоровым загаром капитанов и майоров, с рукавами, закатанными как раз настолько, насколько принято, на дорогие дымчатые стекла и дорожные автомобили, — им овладевало отвращение. Внутренняя борьба угнетала его: еще ни разу ему не случалось запутываться в таких противоречиях. И все больше в нем росло нежелание возвращаться в боевую обстановку, пока он не найдет выхода из своего неверия.
До сих пор жизнь его была до такой степени слита с жизнью эскадрильи, что теперь, когда все его товарищи погибли, у него не было приятелей, да он и не хотел заводить их. Он жил в казармах, в Гелиополисе, возле Каира. Тренировался на «Харрикейнах», так как теперь ему предстояло вступить в эскадрилью «Харрикейнов». Летать было приятно, но это поддерживало в нем чувство угнетенности. Ведь это значило вернуться к прежнему, а ему не хватало товарищей по восьмидесятой эскадрилье, с которыми у него было взаимное понимание, ободрявшее его и поддерживавшее в нем присутствие духа.
Он забирался в «Харрикейн», стоящий на песке огромного аэропорта, и привычным движением заводил мотор. Ему нравилось сильное, бодрящее ощущение от сознания, что ты окружен металлом; у машины был холодный, внушительный вид. Ему нравилось мощное впечатление, которое она производила, и ее массивность по сравнению с «Гладиатором». Ему нравились ее взлетность и способность быстро набирать высоту. Но и только. Он скучал по крутым петлям и разворотам, которые возможны на «Гладиаторе». Он знал, что ему уже никогда не придется делать их. Летая на «Харрикейне», он все время чувствовал, как эта машина медлительна и неповоротлива по сравнению с «Гладиатором». И потом он все время терял сознание. Это происходило с ним при каждом быстром развороте. Кроме того, он чувствовал онемение и боль в ногах, и все его тело испытывало большое физическое напряжение.
И он потерял вкус к делу. Ему не хотелось опять идти в бой. Это чувство его не покидало. Он не верил в самую войну. Он не верил в руководящую группу, которая, как он чувствовал, ведет дело к полному, безусловному провалу, совершенно не разбираясь в смысле происходящего. Эти люди подходили к войне по принципу: «Выйдет — хорошо, не выйдет — ничего не поделаешь». Он не мог вполне отчетливо выразить все это даже сам для себя. И ему необходимо было подтверждение со стороны, от окружающих, которые смотрели бы на дело так же, как он. Но он знал, что они смотрят иначе, и это увеличивало безвыходность.
Вернувшись однажды из очередного тренировочного полета, он медленно вылез из кабины и, прислонившись к фюзеляжу, стал ждать, пока монтер отстегивал его парашют. Он поглядел на монтера и вспомнил Макферсона, который так и застрял в Греции. Техник был приземистый лондонец с насмешливыми глазами и улыбающимся лицом, как у Макферсона. Облокотившись на фюзеляж, Квейль смотрел, как он забрасывает парашют на крыло. Может быть, этот знает… И Квейль сделал ту самую ошибку, которую так боялся сделать.
— Вы были на Крите? — спросил он.
Монтер обернулся, удивленный, и отрицательно покачал головой.
— Нет, сэр, — ответил он. — Я ведь здесь недавно.
— А что вы об этом думаете?
— О Крите?
— Да.
Квейль понимал, что нарушает разделяющие их границы. Монтер поглядел на него, потом сказал:
— Была какая-то ошибка?
— Какая, по-вашему? — настаивал Квейль. Ему хотелось, чтобы монтер выразил его собственное мнение. Ему хотелось, чтобы это мнение было подтверждено и выражено в словах.
— Не знаю. Недостаточно снаряжения? — ответил монтер.
Квейль покачал головой. Это было не то, что требовалось. Не то, что он хотел услышать.
— Нет? — спросил техник.
Квейль опять невольно покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Не только это. А как армия? Что вы думаете о ней?
— Немного неповоротлива, — ответил монтер. — Но надежная. Делает, что приказано.
Квейлю показалось, что он видит просвет.
— А как вы считаете: ей приказывают то, что надо?
Квейль понимал, что монтер боится быть откровенным с ним, и проклинал разделявшую их стену, которая мешает им искренно говорить друг с другом.
— Иногда и не то, — ответил монтер. — Бывает, что наверху тоже ошибаются, вроде нас.
Нет, подумал Квейль, это не то. Мне надо не это. Мне надо, чтобы был подведен общий итог и указан выход. Он кивнул монтеру, произнес какую-то вежливую фразу и побрел к казармам. Да, это было не то. Может быть, Елена поняла бы. Во всяком случае общую мысль она уловила бы. Господи боже, ведь между нами — вся эта проклятая война…
В таком состоянии он находился непрерывно. Когда шагал по улицам, направляясь в американское или английское консульство, или сидел в штабе, в Гарден-Сити, или в кино, которым теперь упивался и где проводил каждый вечер, сам не вполне понимая почему. Он знал только, что ему хочется, чтобы сеанс продолжался подольше и чтобы ему как можно дольше не надо было выходить на душную затемненную улицу. Все это никуда не годилось. Но это продолжалось весь период его тренировки на «Харрикейне» и бесплодных поисков Елены.
39
Жаркий июнь застал его в Каире. Лицо его пришло опять в полный порядок, и волосы на голове, там, где врач обрил ее, чтобы наложить швы, снова отросли. Тренировка была закончена, и он ждал теперь направления в новую эскадрилью, после чего для него должна была снова начаться боевая страда. Его угнетало чувство неуверенности, ни на минуту его не покидавшее. Ему нужна была Елена. Или чтобы все стало ясным.
Наконец он получил приказ — в тот же день, в час пополудни явиться в штаб. Он приехал из Гелиополиса на метро и зашел в американскую миссию, но там по-прежнему ничего не знали. В английском консульстве тоже. Он медленно, не торопясь, миновал площадь и смешался с заполнявшей улицу оживленной толпой. Он рассеянно дошел до кафе «Париссиана» и сел за один из столиков, расставленных вдоль фасада.
Солнце заливало тротуар; было жарко. Он сидел, греясь на солнце и думая о Елене, и о том, как они с ней лежали на солнце, на траве Крита, и о том, где она теперь. Официант поставил на стол графин с водкой, хлеб, масло и подал ему меню. Задумчиво вертя его, Квейль смотрел на чистильщиков сапог, кинувшихся со всех ног к двум солдатам, которые сошли с повозки и направились в соседнее кино. Это было очень забавно. В душном, неподвижном воздухе стоял шум и запах навоза из постоялых дворов, и непрерывное странное гоготанье расшатанных такси, и крики прохожих. Квейль положил руки на стол и стал следить за каплями, стекавшими по графину.
Двое вошедших были совсем не похожи друг на друга: один — высокий блондин, другой — небольшого