Шурка всхлипнула. Есенин ласково обнял сестренку за плечи:
— Ты чего, Шурёнок?
— Сережа, а ты вправду возьмешь меня в Москву? — заглянула она ему в глаза, боясь прочесть в них отказ.
— Вправду, Шурок! — серьезно ответил Есенин. — Нечего тебе здесь делать!
— Снизу по течению послышались всплески весел и Катин голос: «Ну-у-у, разом! И-и-и раз! Навались, Вася! Левым, левым загребай, на костер правь!»
Есенин встал и, заложив два пальца в рот, засвистел так, что Шурка зажала руками уши.
— Эге-гей! — закричал он. — Катька! Наседкин! Гребите сюда, здесь мы!
Когда лодка уткнулась носом в берег, Есенин подал руку Кате, помогая ей выйти: «А остальные где?» — спросил он, когда она легко выпрыгнула на берег.
— Обставили мы всех! Вася оказался заправским гребцом!
— Ой, мамочка, руки болят, завтра не шевельну, — шутливо застонал Наседкин, складывая весла и тоже выходя на берег.
— А вы тут как? Гуляют комсомольцы? — спросила Катя.
— Устал я, домой поплывем. Шурка, полезай в лодку!
На берег вышел Илья.
— Постой, Сергей, я вас переправлю, а то перевернетесь, не дай бог! Да и лодку обратно пригоню.
Есенин согласно кивнул, уступив ему место, и перешел на корму, а Шурка, усевшись на нос лодки, скомандовала: «Ну, Катька, толкайте нас!»
Наседкин с Катей уперлись в лодку, разом навалились и, оттолкнув ее, чуть не свалились в воду. Они весело засмеялись, и Наседкин крикнул вслед:
— Сергей! Ты не волнуйся!.. Мы скоро тоже приплывем!
«Приплывем!» — эхом повторила река.
— Да я что? Гуляйте! — крикнул им в ответ Есенин.
Лодка постепенно удалялась, таяла в тени высокого константиновского берега, а вслед ей летел звонкий голос Наташки Суровой:
Поутру, когда в низеньком амбаре, пристроившись на подоконнике у маленького окошка, Есенин сосредоточенно что-то писал, тихонько скрипнула дверь и, крадучись, вошел отец. Усевшись на табуретку, он некоторое время молчал, любуясь сыном, потом, робко покашляв в кулак, спросил: «Я тебе не помешаю, если посижу тут?»
— Что? — спросил Сергей, не отрываясь.
— Не помешаю, говорю? — повторил отец.
— Сиди… — Есенин на мгновение закрыл глаза, вспоминая что-то, потом снова принялся писать.
Александр Никитич достал пачку папирос — подарок сына — и, закурив, тихонько заговорил как бы сам с собой: «Ох, беда, беда, в огороде лебеда… Прошлым летом из-за дождей все сено сгнило… Картошка совсем не уродилась…»
Сергей сочувственно поглядел на отца, взяв папиросу, тоже закурил.
— Это тебе спасибо, сынок, что ты Шурку берешь с собой, все ж нам с матерью легче будет.
Сергей согласно кивнул.
— Ты, Серега, вот что: мыслишка тут у меня завелась…
Сергей вопросительно посмотрел на отца.
— А что, если денег тебе за стихи свои брать побольше, а?
— Мысль хорошая! — грустно улыбнулся Сергей и мягко спросил: — Сколько вам надо денег, чтобы вы с матерью жили без нужды?
— Так ведь раз на раз не приходится! Как тут знать наперед? — засуетился отец. — Опять же лошади у нас нет!..
Есенин укоряюще посмотрел на отца, погасив в глиняной плошке окурок, полез в чемодан, достал деньги и, отделив половину, положил их ему на колени: «Хватит на первое время?.. Потом еще вышлю, из Москвы! С Мариенгофа получу, за кафе и книжную лавку, и вышлю. Все, отец, иди, мне работать надо».
Отец прижал деньги к груди, и на глазах у него выступили слезы бесконечной благодарности. Он вытер слезы рукавом и, спрятав деньги за пазуху, произнес с восторженной укоризной: «Эх, Серега, Серега! С твоей-то головой ты бы теперь занимал уже пост председателя волисполкома!.. Эх-эх!» — махнул он безнадежно рукой и вышел, осторожно притворив за собой дверь.
— Э-эх! — так же безнадежно вздохнул вслед ему Сергей, подумав про себя: «Дорогие мои, хорошие! Если б хоть чуточку вы понимали, что сын ваш — в России самый лучший поэт. Но вам наплевать на все мои стихи…» Комок обиды подступил к горлу. Есенин закурил. Постучав в дверь, тихонько вошла Катя:
— Прости, Сережа, я забыла отдать тебе письмо от Клюева, вот. Галя в Москве еще передала.
Есенин вскрыл конверт и стал читать строчки, аккуратно выведенные знакомым почерком. Вместе с первыми словами в ушах его зазвучал елейный голос Клюева:
«Облил я слезами твое письмо из гостиницы, припадал к нему лицом своим, вдыхал его запах. Молюсь лику твоему невещественному… Страшная клятва на тебе, смертный зарок! Ты обреченный на заклание за Россию, за Иерусалим, сошедший с неба. Слыхал я, что ты теперь ночной нетопырь, что на тебе бобровая шуба, что ешь ты за обедом мясо, пьешь настоящий чай, что шатия вокруг тебя — моллюски, прилипшие к килю корабля, что у тебя была длительная схватка с Пролеткультом, что они теперь ничто, а ты победитель. Ты действительно победил пиджачных бесов, а не убежал от них, как я. Теперь тебе — все праздники и звони на Руси. Сереженька, душа моя у ног твоих, не пинай ее! За доброе слово твое я готов простить даже эту сволочь — Мариенгофа… Верую, он дождется несчастия.
Порывая с нами, советская власть порывает с самым нежным, с самым глубоким в народе. Я же человек конченый. Революция, сломав деревню, пожрала мой избяной рай… Покрываю поцелуями твою «Трехрядницу» и «Пугачева». Радуйся красоте своей, радуйся, обретший жемчужину родимого слова, радуйся закланию своему. Будь спокоен и счастлив! Твои брат и сопесенник…»
— Что он? — спросила Катя, когда Сергей внимательно прочел до конца все письмо.
— Бедствует, юродивый! — поморщился Есенин. — Все, что было возможно, я устроил ему: и деньгами, и пайки посылал… Вернемся в Москву, напомни, схожу к Луначарскому. Я ведь ему многим обязан за первые шаги свои в Питере…
— Когда едем, Сережа?
— Да хоть завтра… не дают здесь работать, а хочется страсть! Несколько поэм заканчивать надо, стихов много!
— Ты, Сережа, опять к Дункан поедешь? — спросила Катя и осеклась.
— Не знаю, не решил, — помрачнел Есенин. — Вообще-то мы уже разошлись… До печенок она меня достала!
— А с Галей у тебя как?
— Вот к Гале и поедем… хотя тоже мало радости… а с Изадорой я разберусь!
Катя обняла Сергея:
— Ты не бросишь нас, Сережа?