прошивает автоматная очередь. Мда-а. Но делать было нечего. Как говорится, назвался груздем…
Любопытно, что после сообщения о скором приходе Купермана оба охранника остались стоять безмолвными пограничными столбами. Видимо, был еще третий, который и отправился за Куперманом. Или здесь была какая-то телефонная связь.
«Интересно, — подумал Максим, — а эти охранники, по идее, тоже какие-то писатели или как?»
Он принялся тихо насвистывать какую-то мелодию, видимо, для создания иллюзии, что абсолютно спокоен, но почему-то, наоборот, разнервничался еще больше и вскоре замолчал.
Наконец дверь со стороны «военной части» открылась, и вошел Куперман. Одет он был вполне современно, даже модно, разве что длинные седые баки выдавали в нем что-то анахроничное.
— Максим? — удивился Куперман, сразу узнав гостя.
— Привет, Семен, — сказал Максим, вставая и пожимая руку.
Про себя Максим с грустью отметил, что Куперман сильно постарел. Факт чьей-то старости, несмотря на всю свою логичность и предсказуемость, неизменно поражал Максима.
— Какими судьбами? — спросил Куперман, присаживаясь на соседний стул.
Максим, который ожидал, что его проведут на территорию части, несколько растерялся, но потом тоже сел.
— Да, собственно, вот прослышал про Привольск и…
— От кого это? — насторожился Куперман.
— От Яши Блюменцвейга.
— Да ты что! — всплеснул руками Куперман и покачал головой. — Яша, Яша… Какой был человек. Такой холокост пережил… Он жив?
— Вообще-то да, только слегка умом двинулся.
— А что он о нас говорил?
— Да почти ничего. Вот, мол, был такой Привольск, и все.
— Да, — печально, но с каким-то удовлетворением кивнул Куперман. — Побила нас жизнь.
— Ты уж извини за любопытство, а что здесь у вас вообще происходит?
— А Яша разве не рассказывал? — спросил Куперман с явным напряжением в голосе.
— Да так… в общих чертах…
— Ох, Максим, — несколько театрально вздохнул Куперман. — Долгая история, но тебе как старому приятелю… В семьдесят девятом здесь устроили лагерь для творческой интеллигенции, для, так сказать, самых активных борцов с режимом. Обманом привезли нас сюда из разных городов и устроили… Нет, сначала все было мило. Вроде дома творчества. Закрытого типа. Но через некоторое время улыбка, образно выражаясь, сменилась звериным оскалом. Овчарки, колючая проволока, стены. Сам видишь. В общем, тюрьма как тюрьма. Ничего особенного… Многие не вынесли горьких испытаний, голода и издевательств. Знал бы ты, скольких умерших товарищей я вот этими вот руками зарыл в землю. Скольких выходил на жестких нарах в холодных бараках. Люди ломались физически, люди ломались психологически. Психологически — это даже страшнее. Знаешь, как невыносимо больно видеть в некогда лучистых глазах художника пустоту и отчаяние, неверие и беспомощность, страх и безнадежность? Мы все словно заглянули в бездну. Отрезанные от мира, от человеческого тепла, от родных и близких, мы, сбившиеся в кучку, испуганные и душевно сломленные, боролись за свои жизни, как будто они что-то стоили. Жертвы бесчеловечного эксперимента… кремлевских мясников.
Тут Куперман почувствовал, что слегка переборщил с пафосом, и, ненатурально всхлипнув, достал пачку «Мальборо» из кармана куртки.
— Будешь? — протянул он сигареты Максиму.
Тот вытянул одну, и они закурили.
— Вот тот душевный опыт, который мы здесь приобрели, — закончил Куперман, видимо, посчитав, что для трогательной исповеди достаточно.
Максим затянулся и почесал переносицу.
— А Блюменцвейг? — спросил он после паузы.
— Блюменцвейг… — сказал Куперман и задумчиво затянулся сигаретой. — Блюменцвейг — наш герой. Тот, на кого мы все эти годы равнялись, тот, о ком думали все это время. Он один сумел вырваться на свободу. Как Прометей, укравший огонь, понес он нашу боль к людям. Но боль переполнила его душу, и он не смог выразить ее.
Максим подумал, что сравнение с Прометеем не очень удачно подходит к Блюменцвейгу, который сидит в уютной квартире и, слегка спятив, вещает что-то о ВИТЧ. Чай, печень-то ему никто не выклевывает. Если не брать в расчет алкоголь, которого Блюменцвейг никогда не чурался. Но Максим промолчал.
— Но таких, как Блюменцвейг, мало, — вдохновенно продолжил Куперман. — Для этого надо обладать волей, которая у большинства из нас к тому времени была растоптана.
И словно в качестве иллюстрации к этим словам Куперман растоптал свою недокуренную сигарету — вот, мол, как топтали нашу волю. Затем поднял смятый бычок и бросил его в пустую пивную банку на полу.
— А майор Кручинин?
Куперман несколько секунд внимательно смотрел в глаза Максиму.
— А про него ты откуда знаешь?
Максим решил промолчать про список привольчан.
— Блюменцвейг упомянул его вскользь, но я ничего не понял.
— Мда-а… Ну что же… Если тебе интересно, то… Кручинин был поначалу комендантом лагеря, но совесть, как говорится, взяла свое. Он и помог бежать Блюменцвейгу. К сожалению, сам погиб. В темноте был застрелен охраной. В спину.
На этих словах Куперман встал и опустил голову, как бы в знак памяти о майоре. Люди с автоматами тоже опустили головы. Максим растерялся, но последовал их примеру. Сигарета в его пальцах горела, как маленький «вечный огонь».
— Ну спасибо, что заехал, — неожиданно деловым тоном сказал Куперман. — Всего хорошего.
И пошел на выход. Максим, который в тот момент затянулся сигаретой, чуть не подавился дымом от такой неожиданной развязки.
— Погоди, Семен! — вскочил он. — Но… хорошо. Муки, страдания… Но ведь СССР давно нет! Почему вы здесь сидите? Почему не уходите?
Куперман посмотрел на Максима с таким снисходительным сожалением, с каким мудрый старец смотрит на зеленого юнца.
— Вам это будет трудно понять… — перешел он на философско-обобщающее «вы». — А ведь здесь в некотором роде — музей. Музей наших душевных мук. Семи страшных лет страданий и еще тринадцати не менее страшных лет доживания.
— Музей — это когда можно купить билет и пойти посмотреть, — с неожиданным сарказмом ответил Максим. — А окошка кассы я тут не вижу. Да и ты не больно-то торопишься меня приглашать.
Ироническая интонация явно задела Купермана.
— Ты не понял, старик, — обернулся он. — Мы — последние из могикан. Мы — свидетели истории. И мы пишем эту историю. Время для которой еще не пришло. Если мы сейчас пустим гуннов в наш Рим, вы все разрушите и ничего не останется. Это наш долг. Наша задача. Цель, если хочешь.
Максим ничего не понял из этой белиберды, но на всякий случай прощупал почву.
— А сколько осталось свидетелей-то? Горский там?
— Горский умер в прошлом году от воспаления легких. Нас немного — примерно тридцать человек.
— Я не пойму, вы что, вообще отсюда не выходите?
— Лет пять назад были отпуска. Потом их отменили. Нашим людям тяжело с вашими. Ваши люди уже не могут понять наших людей.
«Еб твою мать! — мысленно выругался Максим, — твоя моя не понимай, белые люди со стреляющими палками пришли и сделали много смерть. Что ты мне, блядь, втираешь?»
— Послушай, Семен, — сказал он вслух. — Давай начистоту.
Куперман удивленно приподнял брови.