больше, чем он предполагает, назвала ему обе русские ложи в Париже (так называемую 'правую' и 'левую'), а также около 18 фамилий наших общих знакомых, которых он имел возможность видеть каждый четверг в здании Гранд Ориан на улице Каде (а по вторникам - в Гранд Лож). Он засмеялся и сказал, что он, как известно, связан клятвой и ничего мне ответить не может, но что он советует мне стать членом женской ложи и затем написать роман о современном русском масонстве.
- А как насчет 'несовременного' русского масонства? - спросила я его. - Как насчет 1915, 16, 17 годов, 'прогрессивного блока', Государственной Думы, 'рабочих групп', генералов Алексеева и Крымова? Думцев Гучкова и Аджемова? Министров французского правительства и их русских друзей?
Он перевел разговор, но я увидела, что попала в точку.
Другой человек, тоже унаследованный мною - только не от отца, а от матери, - была Лидия Осиповна Дан, урожденная Цедербаум, жена Ф.Дана, известного меньшевика, и сестра Юлия Мартова, теоретика и лидера русской социал-демократии. Она в течение многих лет сидела на одной парте в классе с моей матерью в Мариинской гимназии - в Чернышевом переулке в Петербурге. Моя мать девочкой бывала в доме Цедербаумов (это было в начале 1890-х годов). Разговоры с Л.О.Дан у меня были уже после смерти ее друга, Ек. Дм. Кусковой, в Нью-Йорке, где я встретилась с Л.О.Дан раза три, в 1958 году. Она относилась ко мне всегда тепло, в начале 1930-х годов, когда я с ней познакомилась (через Ларионова и Гончарову), и в конце 1950-х годов, незадолго до ее смерти. Несмотря на то, что они вовсе не были похожи, она чем-то напоминала мне Наталию Ивановну Троцкую, которая тоже (по непонятным мне причинам) относилась ко мне с большим вниманием, а к моим писаниям даже с увлечением - в свое время нас свел сын Виктора Сержа, художник. Л.О.Дан в одну из последних наших встреч сказала мне об архивах Кусковой и назвала человека, который 'знает обо всем', - как ни странно, это была Ек. Павл. Пешкова, первая жена Горького Она умерла в 1965 году, в Москве. В годы до революции она, как я понимаю теперь, тоже состояла в масонской ложе (московской) вместе с Кусковой. Членом петербургской женской масонской ложи была, как известно, Ариадна Владимировна Тыркова.
Услышав от Л.О.Дан, что архивы Кусковой 'заперты' до 1987 года, я поняла, что мне их никогда не увидать, и спросила, почему надо ждать так долго? Л.О. ответила, что Кускова считала, что необходимо дождаться, когда все, кто так или иначе действовал в 1917 году, умрут. 'Есть тайны, которые надо открывать как можно позже', - сказала Л.О. и добавила, что 'там лежит ответ на вопрос, почему Временное правительство не заключило сепаратного мира с Германией'. Я поняла ее так, что 'даже в сентябре еще было не поздно. Но они не пошли на это'. (Именно в сентябре 1917 года военный министр Верховский - позже написавший свои воспоминания - считал, что необходимо заключить мир, но не Керенский, не Терещенко и не Некрасов.)
Отношения мои с Н.В.Вольским, одно время очень дружеские (как и с его женой, Валенти-ной Николаевной), были разрушены недоразумением. После откровенных разговоров в конце 1940-х годов о настоящем и прошлом, переписки в 1950-х годах, когда я уже была в Нью-Йорке (у меня от него около 80 писем), он напечатал свои воспоминания о Блоке и Белом, полные желчи, обиды, злобы и искажений. Боясь, что я разорву с ним отношения, он прекратил мне писать.
Он, конечно, не будучи замешан в дела русских масонов и не связанный клятвой тайного общества, не стеснялся со мной. Для него не было сомнений, что масонская связь держала правительство Керенского летом и осенью 1917 года в параличе, что еще с 1915 года установи-лась особая тайная связь между 10 или 12 членами кадетской партии (правой и левой ее части), а также несколькими трудовиками, с одной стороны, и несколькими активно мыслящими генералами высшего командования - с другой; что приблизительно с этого времени был разработан некий политический план, в который были посвящены английские и французские члены дружественных лож, и что клятва была дана торжественная и нерасторжимая. Об этом-то Кускова, по словам Вольского, и оставила неопровержимые доказательства в своих бумагах.
И вот я однажды спросила Керенского об этом.
- Я считал Екатерину Дмитриевну своим другом, - ответил он, - а она...
- Но не в этом дело. Вы что-то должны объяснить, ответить.
Молчание.
- Может быть, все это ложь? Молчание.
- Сколько вы еще хотите ждать? Сейчас уже никого не осталось в живых, недавно и Терещенко умер. Не пора ли ответить...
Он посмотрел куда-то в сторону и вдруг оглушительно громко запел марш из 'Аиды'.
Я похолодела. Он громко пел, на всю квартиру. Он в эти минуты, видимо, хотел 'извести' меня, как он 'изводил' свою подругу ранних лет эмиграции, которая, кроме этого пения, не могла от него ничего добиться в течение многих дней. Когда А.Ф. допел свой марш, разговор наш был кончен. И он очень скоро ушел.
Были и другие 'задушевные' разговоры, когда он объявлял, что ему больше деваться некуда, а я говорила, что пора подумать, как устроить свою жизнь, где жить, с кем и как. Я видела, как он стареет, как слепнет. Но он либо заявлял, что погибнет очень скоро в авиационной катастрофе, либо сердито говорил, что никогда не будет инвалидом, никогда не выживет из ума, 'хотя вы, кажется, думаете, что я уже выжил!' Иногда он оказывался в боевом настроении:
- Вы считаете меня дураком... Или:
- Вы всегда думали, что я ничего не понимаю... Однажды я полушутя сказала ему:
- У Сталина, оказывается, на ночном столике лежали сочинения Макиавелли. У Черчилля - тоже. У Рузвельта - тоже. У Наполеона - тоже. У Бисмарка, у Дизраэли - тоже. А у вас они не лежали.
Он вдруг побледнел, встал, подошел к углу комнаты, где стояла его трость, взял с вешалки шляпу и пошел к дверям. Я не двинулась. Когда он выходил на лестницу, я сказала:
- Александр Федорович, предупреждаю вас, что я не побегу за вами по лестнице, умоляя вас вернуться и прося у вас прощения.
Он вышел, хлопнул дверью так, что дрогнул дом. В час ночи он позвонил мне по телефону и извинился за свой поступок.
И вдруг он перестал скрывать свой возраст, который, впрочем, всем был известен. (Мне вспоминается В.А.Маклаков, у него я видела брошюру, изданную, кажется, перед первой мировой войной, это был справочник Государственной Думы. Там были напечатаны данные о членах Думы, их год рождения, и Маклаков на том месте, где был его год, проткнул дырку.) Он перестал говорить о том, сколько нынче отмахал километров, перестал намекать, что ведет напряженную умственную и светскую жизнь, что видит только знаменитых и власть имущих людей. Он стал вдруг обыкновенным старым человеком, довольно беспомощным, одиноким, полуслепым и сердитым. Мне вспоминался, когда я смотрела на него, мой собственный дядюшка, который в сороковых годах в Париже умер от полной своей ненужности, перед смертью говоря:
- Женщины, за которыми я когда-то ухаживал (рысаки, шампанское, цыганские романсы), теперь давно бабушки, а их внучкам я совершенно неинтересен.
И я навещала его, не приходила к нему, а именно - навещала, раза два в год, и рассказывала ему только приятное и веселое (его не так-то легко было найти). Его последняя книга, которую он писал в Калифорнии, вышла в 1965 году и теперь стоит на полках американских библиотек. Работать ему было трудно, он говорил, что не может перечитать и исправить того, что секретарша пишет под его диктовку. Людей вокруг него почти не оставалось.
Передо мной моя календарная запись 1932 года:
Октябрь 22 - Набоков, в 'Посл. нов.', с ним в кафе.
' 23 - Набоков. У Ходасевича, потом у Алданова.
' 25 - Набоков. На докладе Струве, потом в кафе 'Дантон'.
' 30 - Набоков. У Ходасевича.
Ноябрь 1 - Набоков.
' 15 - Вечер чтения Набокова.
' 22 - Завтрак с Набоковым в 'Медведе' (зашел за мной).
' 24 - У Фондаминских. Набоков читал новое.
Я вижу его входящим в редакционную комнату 'Последних новостей', где я тогда работала ежедневно: печатала рассказы, критические статьи и заметки (главным образом о советских книгах), сотрудничала как