– Да все о нем... Каракозове!
– Ой, Никита, нельзя покойника ругать. Он уже мертвый, а ты живой... Поминай добром его!
А дома Анна Сократовна печет пышки, тихой и серой мышью катается из комнаты в комнату хмельная нянька, тускло горят свечи у божницы, освещая бороду Писемского, а сам исправник, желая поддержать разговор с молодежью, рассказывает:
– А то вот, помню, был у нас в полку фельдфебель такой, так он в один присест дюжину калачей московских съедал. И даже не запьет бывало – всухомятку все стрескает... – Помолчит Аккуратов, и снова льются чудные воспоминания: – А то еще вот, помню, был такой субалтерн-юнкер. Так этот стакан чаю (прегорячего!) возьмет, крикнет себе: «Остерегись, душа: ожгу!» – и бац! Залпом крутой кипяток глотал...
Липочка переглядывается с Никитой, нависнет молчание, и вздохнет исправник, грезя о былом:
– А и любопытных людей привелось на службе встретить. Здесь, в Пинеге, таких отродясь не видывали...
Никита искоса смотрит на Липочку и думает: «Неужели же еще целых четыре года?..»
А когда вышел на улицу, под сырую капель, метнулась тень от калитки, протрусила бочком вдоль заборов. Никите показалось, что это – почтмейстер, и Пупоедов (это действительно был он), радуясь увиденному, побежал домой.
Дома он попил молочка, съел корочку хлебца, возблагодарил бога за то, что сыт, и сел тихохонько к столу, зашуршал бумагой. Язык высунул, чтобы было сподручней, и – пошла писать губерния:
«...как истинно верноподданный и слуга своему Отечеству, прослужа 27 лет на пышной ниве почтового ведомства, спешу донесть, что в доме г-на исправника имеет бывать государственный преступник Н. Земляницын, сосланный сюда по Высочайшему Повелению.
Видя в сем преступное попустительство со стороны уездного начальства, прошу Вашего распоряжения касательно мною доложенного.
Как любящий отец большого семейства (скорбящая брюхом супруга и 8 девиц на выданье), припадаю к Вашим стопам со слезною просьбою: дозвольте мне докладать Вашему Превосходительству, что пишут обыватели и как взглядывать смеют на счастливое время царствования нашего государя-батюшки Александра Николаевича, и что мне за это докладание полагается...
К сему руку приложил – пинежский почтмейстер, благодарности за ревностную службу от четырех губернаторов удостоенный.
Власий Пупоедов».
...................................................................................................
На окнах бывшей горкушинской конторы появились занавески.
Исчезла паутина. Клопов шпарили кипятком (бесполезно). Тараканы разбегались от яркого света. А через пыльные окна проклюнулась первая герань... В старом доме покойного купца теперь навязчиво шуршали шелка, переливаясь – из розового в фиолетовый – на статном теле молодой женщины.
Новая метла по-новому метет. Приказчики стали пить втихомолку – по задворкам. Мандолины их за стенкой звучали как-то любовно. Стесняев стал франтить – завел лайковые перчатки. От хозяйки вышел высочайший указ: чтобы чеснок и лук не ели!
– Алексей, – позвала как-то Эльяшева своего главного приказчика, – ну-ка, зайди ко мне... Кажется, слава богу, я разобралась в наследстве. Вот не пойму только одного... Иди, иди сюда! Открой вот этот сундук.
Стесняев с трудом откинул крышку древнего сундука, издавна стоявшего в спальне Горкушина, и сладко замерло его существо. Сундук доверху был полон палками с зарубками, веревками с хитрыми узлами, какие не свяжет даже матрос. Это были «сядэи» – заметки о долгах, которые числились на тундровых жителях. Безграмотные самоеды этими зарубками и узлами как бы вручали Горкушину расписки в своих долгах. Громадный сундук был забит грозными напоминаниями владельцам оленьих стад – кто и сколько должен... Стесняев даже обалдел: «Да тут миллионы лежат! Во где состояньице... Только голову имей!»
– Отсюда-то клопы и ползут, – сказала Эльяшева, закуривая. – Никак не пойму: для чего здесь эти палки и веревки?
Стесняеву стало жарко, потом его сладко прознобило.
– Чудил покойничек, царствие ему небесное, – сказал как можно равнодушнее. – А клопики и впрямь имеются... Тут у них вроде клуба, в сундуке эвтом. Прикажете выбросить?
Спросил, и оборвалось сердце, как в пропасть, – что ответит?
– Выбрось, – ответила Эльяшева. – И сундук сожги...
Стесняев сразу попер тяжелину сундука прямо в двери.
– Да не управишься! Кликни приказчиков на подмогу...
«Если ты дура, – подумал Стесняев, надрываясь от усилий, – так приказчики твои не дураки... Они яйца от курицы отличат!»
– Не извольте волнения иметь, – ответил он Эльяшевой галантно и даже шаркнул. – Мы сами... мигом! Кровь у нас играет...
Дотащил сундук до своего убежища.
– Во подвалило мне... – бормотал, блаженно улыбаясь. – В одночасье миллионщиком стал. Теперь я самоедин этих затрясу. Я им палки да веревки явлю. Тундра-то широка, да и я человек с размахом... Сразу в первую гильдию выскочу!
А жизнь госпожи Эльяшевой между тем шла своим чередом...
Камень, брошенный в затхлое болото, и то вызывает к жизни гнилое трясинное месиво: долго бегут со дна пузыри, дрожит осклизлая ряска, потревоженные лягухи снова забиваются под влажные листы, слизывая дремлющих в тени комаров.
Появление Эльяшевой в Пинеге – как этот камень, брошенный в сборище людей полузаспанных и протухших, как трактирный пирог с капустой. Уже кое-где лопались, издавая зловоние, пузыри мещанских сплетен; противной ряской на воде трепыхало стыдное бабье любопытство; и, совсем как болотные лягушки, скакали вокруг нее, отыскивая что-либо на свой острый и липкий язычок...
Сидела она в клубе, а лягушки пыжились около, наступая друг другу на перепончатые мозоли, – усердно квакали:
– Да как доехали?
– А как вам понравилось?
– Ну, как устроились?
Холодно мерцают стекла пенсне, скрадывая голубизну глаз, и совсем ледяным кажется ее резкий голос:
– Господа! В городе немало мещанской молодежи, которая совсем не учится, нет даже библиотеки. А создать хотя бы читальню – это наше дело, господа. И я предлагаю всех чиновных лиц в городе обложить взносом на приобретение книг и журналов...
Но лягушки уже скакали прочь от нее, и в раздражении щелкал костяной веер в руке женщины, и свистел удушливый воздух...
Вознесенский подошел к ней – низко склонил спину, поцеловал Эльяшевой руку. Был он сегодня благообразен и даже величав в своем новом фраке; подстриженные волосы коротко курчавились, трезвые и ясные глаза смотрели на женщину благоговейно.
– Дождь кончился. Позвольте проводить вас?..
Дождь кончился, и было что-то печальное в сером неласковом пейзаже, точно природа прощалась с кем-то. Черная кошка, отряхивая лапы, перебегала дорогу, прыгая через лужи.
– Екатерина Ивановна, – начал Вознесенский, – желательно мне поговорить с вами.
– Так в чем же дело? Я слушаю...
– Хотелось бы мне бросить казенную службу.
– А – смысл? – удивилась она.
Вознесенский остановился, крепче сжал ее теплый локоть:
– Видите ли, я понял, что способен делать что-нибудь лучшее, нежели заполнять поросячьи реестры, ибо оные, сами по себе, очевидно, и полезны для статистики, но только для ведения их со временем будут изобретены машины... Стыдно, Екатерина Ивановна, – продолжал секретарь, – губить жизнь на эти дурацкие