— Нет, будет, как Бог даст.
— Так ведь «не искушай Господа Бога Твоего», — ты ж цитировал, поучал.
— Цитировал, но не поучал, и я не искушаю Его, я полагаюсь на Его волю. Не придется фальшивки предъявлять.
— Торжество Православия?
— Оно.
— Присягу им давать будешь?
— Нет. Больше я присяги не буду давать никому. Не клянитесь вовсе — этим и буду жить. И я иду не на другую сторону фронта, я иду не воевать с вермахтом, я иду водворять икону Владимирскую на Ее место и открывать Ее храм. И встану на смерть против изъятелей-ломателей, кем бы они ни были.
— Трофейного шедевра в дорогу возьмешь?
— Нет. Да и ты бы притормозил.
— Подумаю. А если я все-таки войду в Москву, Федор?
— Значит воля Божия.
— Это будет тоже торжество Православия?
— Оно. Его не бывает только в предательстве, тогда бывает плач небес. Он на нас льется до сих пор. За предательство царя. Из них же первый есть аз.
— Да ты ж тогда на фронте был, в меня стрелял, долг исполнял, очень грамотно исполнял, полбатареи моей укокошил, какой же ты «первый есть аз»?
— «Не прикасайтесь к помазанникам Моим» — так нам приказано. Мыслью даже — не прикасайтесь. А уж я мыслью и словом порезвился. Вот сказал тебе, что ничего не боюсь, а ведь соврал. Боюсь, что отвечать придется за мою резвость. Ведь сколько раз сдавал его на исповедь — не отпускало. Вот только после последней исповеди у отца Владимира — отпустило. А в памяти все равно осталось.
— А отец Владимир участвовал в составлении твоей бумаги фон Боку?
— Конечно. Он и говорил: утвердят — торжество, не утвердят — тоже. Эрик! Ну скоро и стол тебе сдачи даст!..
Ртищев открыл дверь сарая, шагнул в нее и... Очнулся лежащим на земле, руки за спину, перехваченные у кистей веревкой и ей же ноги у ступней, глаза застилала кровь из раны от удара по голове, сквозь кроваво-туманную пелену перед глазами торчала мордатая злоулыбчивая физиономия со всклоченными свалявшимися волосами.
— Ты знаешь, почему ты только связан, но живой? — прогудело из губастой злоулыбчивости. — А? Полковник? А потому что, когда я вдарил тебя лопатой плашмя (скажи спасибо!) ты заорал по-нашему: «Господи помилуй!» Тут я пристыл и не слегка: ай да полковник немецкий! И добивать не стал, а как оклемываться ты начал, опять же по-нашему слышу, это длинное...
— «Кресту Твоему...» — запел полковник и допел до конца.
— Она! — Зло у злоулыбчивости слегка подтаяло. — Ишь как тебя по-нашему научили. И без акцента.
— Научили хорошо, вишь, за двадцать лет жизни в Германии даже акцент не появился. Русский я.
— Ишь, русский, — теперь из губастой злоулыбчивости улыбчивость совсем исчезла, а злость окаменела, обладатель ее поднялся. — Русский он... Ты — русский в форме немецкого полковника!
— Хм, — полковник усмехнулся. — А ты, вижу, русский, одетый в форму убийц русских, в форму разорителей храмов. Чекист?
— Ага, — вновь злоулыбчивость запечатлелась в полной форме. — Весельчак меня зовут, зовут меня так, гы, и ты так зови, пока не грохну я тебя, уж извини, лопатой, шуметь нельзя.
— Время на молитву дай.