владение Земли.
— Ты, кажется, чем-то поглощен, Джек, — оторвал меня от раздумий голос Реда.
— Наверное, я переутомился. Извини меня, Ред. Мне еще нужно выполнить несколько дел, а на последующие два или три дня я хочу исчезнуть, чтобы немного почитать, — я похлопал по «Блэкстоуну», спрятал книгу в карман, попрощался и ушел.
По направлявшейся в деловую зону ленте, а затем, пересев на другую ленту, я добрался до станции, где сел на южный поезд, доехал до станции, расположенной у футбольного поля, и еще раз прогулялся по позднему осеннему лесу, направляясь к кораблю, в его хранилище земной культуры.
Рано или поздно, но мой кореш придет к тому же заключению, что и я; и было крайне необходимо, чтобы я один овладел искусством и наукой кибернетики. Иначе Ред, со своим новым интересом к религии, превратит весь Харлеч в планету, где в каждой спальне окажутся пересчитыватели бусин. Адамс опасается, что пропаганда и методы Реда, учитывая его любовь к мелодраме («мыльным операм»), превратят харлечиан в католиков с сексуальным уклоном, с обливающимися кровью сердцами. Рано или поздно Ред поймет, что имя «Бубо» является акронимом[69] от харлечианских слов «бастуй ундел бофлик», которые переводились как «энергетический поток с сеточной структурой» и означали компьютерное устройство по анализу систем.
На Земле его назвали бы «Купс».
Глава седьмая
Еще не кончился летний семестр, а Ред создал жизнеспособные отношения со своими студентами на уровне плотских удовольствий. А мне понадобилась еще неделя осеннего семестра, прежде чем удалось установить интеллектуальный контакт с одним единственным студентом. Но день мой пришел с такой ослепительной вспышкой чувств, что заставил потускнеть воспоминания об одиночестве.
Как я уже упоминал, концепция красоты на Харлече определялась не очень четко, как я полагал, из-за отсутствия контрастов и ярких красок в жизни харлечиан под поверхностью. В моем первом курсе по эстетике я рассчитывал на диапозитивы с картинами великих художников Земли. По довольно невероятному результату, полученному на заключительных экзаменах — средняя оценка 3,8 при максимальных 4,0 — я понял, что картины привлекли внимание и я повторил их показ в начале осеннего семестра. Лекции по эстетике приходились на последние три дня недели. Среди недели я организовал показ знаменитых картин из истории Земли, оставив под конец «Закат» Крамера. Крамер был моим любимым художником и хотелось на нем задержаться.
— Мы все видели и ощущали великолепие заката, — заливался я, — потому что нигде природа не проявляет большего расточительства с таким стихийным излиянием красок. По мне, картина передает это великолепие гораздо лучше, чем любой настоящий закат. Когда я вспоминаю закаты, я вспоминаю закат, изображенный Крамером. Его видение изменило мое видение. В его картине не столько то, что он видит, как то, как он видит и как его видение влияет на наш способ видения. В этом и состоит истинная сущность по- настоящему великих художников. Земная концепция романтической любви между мужчиной и женщиной была обогащена гомеровским видением Елены, а мое представление о закате было изменено кистью умершего художника.
В своем восхищении художником я совершенно забыл, что разговариваю с нечеловеческой аудиторией. Когда зазвучал сигнал и зажглись люстры, класс начал пустеть и я был несколько огорчен, собирая свои заметки. До сей поры я старался представить себя суровым человеком воли, а тут дал волю эмоциям по поводу Крамера. Я чувствовал, что несколько пал в глазах студентов.
— Джек, — обратилась ко мне студентка, — можно поговорить с тобой о закатах?
Это требование доставило мне до некоторой степени чувство удовольствия и я повернулся к зеленоглазой и златокудрой самке.
— Конечно, милая, — ответил я.
— Ты рассказывал о чем-то, что нельзя взвесить или измерить. Я слушала, не вслушиваясь. Сегодня я вслушалась, как ты говорил о «Закате» Крамера, но слова не доходили до меня. В твоих словах заключен какой-то другой смысл. Пойдем со мной в обсерваторную башню и ты покажешь мне, как надо наблюдать закат.
Я взглянул на часы. На поверхности близился закат.
— С радостью, милая, — сказал я, в первый раз ощущая гордость, которую чувствуют учителя, пробуждая понимание в умах учеников.
Мы заторопились. Дни становились короче, а до круговой рампы, которая вела на обсерваторную башню, надо было пройти почти милю. Широко шагая рядом с девушкой, я не мог сдержать мысленного восхищения красотой ее форм и осанки. Казалось, она грациозно струится и все ее члены находились в непрерывном и плавном скольжении, за исключением двух высоких и широко расположенных грудей, покачивавшихся под тканью ее платья, словно лопатки присевших перед прыжком котят. Груди были столь трепетны, осязаемы и притягательны, что я резко отвел от них глаза и прочел про себя молитву.
Наконец, мы вошли в башню со стеклянными стенами и расставленными повсюду шезлонгами; мы прошли на балкон, вдыхая воздух, напоенный запахами осени. Солнце все еще было над горизонтом. Со времени моего последнего визита на поверхности наступили заморозки и раскинувшиеся внизу рощи полыхали в огне красок.
— Посмотри на деревья! — в восторге выдохнул я.
— Их листья увядают, — объяснила мне девушка, — потому что наступают холода и замирают жизненные силы.
— Не думай о причинах, — заговорил я. — Наслаждайся следствием. Посмотри, как солнечный свет отражается от листьев, становясь желтым в кленах и алым в дубах. Пусть эти краски впитываются посредством твоего видения, расцвечивая твою душу. Вкуси ореховый эль октября сейчас, милая девочка, ибо это скоро исчезнет и исчезнем мы. Красота — это шепот дыма, развеваемого ветром. Сравни ее быстротечность со смыслом своей собственной смертности и раздели со мной ее умирание. Из вечности пришла к нам эта минута, так сохраним, ты и я, молодые и смертные, эти красные и золотые вспышки, которые так скоро снова уйдут в вечность.
Если моим словам не хватало поэтичности, то это восполнялось искренностью, потому что в этой девушке было нечто, вдохновлявшее меня на такие выражения — спокойствие, неуловимое благоухание, доносимое завихрениями воздуха, а может быть, ореол, создаваемый солнечным светом в ее локонах. Она подошла к парапету, положив руки на него, и смотрела на начинающийся закат. Наверное для того, чтобы разделить пыл моего видения прикосновением, я взял се за руку и встал рядом с ней. В молчании мы следили как опускалось солнце Харлеча, как оно стало огромным алым шаром и расплылось на отливаюшем сталью горизонте отдаленного моря.
Моя студентка казалась восхищенной, а воздух становился прохладным. Я тихо снял с себя верхнюю накидку и набросил ее на плечи девушки, в то время, как в углубляющемся пурпуре ночи затухали краски заката. Мы не произнесли ни слова до тех пор, пока не замерцали первые звезды и ночной ветер не зашевелил ее локонами. Тогда она повернулась и взглянула на меня. Сумерки завораживающе отразились в ее зрачках и она спросила:
— Я взяла у тебя накидку, Джек, и тебе, наверное, сейчас прохладно?
— Я совсем не чувствую холода, — правдиво заверил я ее.
— Нужно идти вниз и там тебе станет тепло. Но мне не хочется прощаться с солнцем. В твоей красоте такая грусть, Джек.
— Прощаясь с солнцем, — возразил я, — ты приветствуешь звезды.
— Да, это верно. А какая звезда — твой дом, Джек?
— Вон там, — указал я, — в той слабой дымке света.
— Эту галактику мы называем М-16, - сказала она.
— А мы называем ее Млечным путем, — пояснил я, — так как изнутри звездная россыпь кажется молочным шлейфом.