запасные носки и вторые сандалии. В другое время я бы возражала, но тут без слов подчинилась. Потом она сказала Монахе, чтобы она испекла мне с собой пирожки, побольше, и собрала еще какую-то еду.
Монаха была наша новая домработница, недавно сменившая Ольгу Андреевну. Ольга Андреевна уехала навсегда — то ли в Курск, то ли в Орел, где у ее больной сестры был «свой домик». Монаха была знакомой Ольги Андреевны еще по прежней жизни и в домработницы пошла потому, что ее монастырь закрыли. Мама не очень хотела ее брать, но Батаня настояла. Мы с Егоркой звали ее Монахой про себя. Для нас это стало настолько привычно, что я не помню ее настоящего имени. Она была самой отстраненной от семьи домработницей за всю мою жизнь при них. Все делала. Всех кормила. Все у нее блестело. Но в доме не было слышно ее голоса. Она никогда не делала замечаний ни мне, ни Егорке. С вечера субботы (тогда уже перешли на нормальную неделю вместо всяких пяти-десяти-шестидневок) до раннего утра понедельника она куда-то исчезала. Она никогда не садилась за стол не только со взрослыми, но даже и со мной и с Егоркой. Вообще никогда не сидела в комнатах, а только на кухне или в своей загородочке. И никогда не звала меня туда. Каждый вечер, дома мама или нет, она клала в столовой листок для нее с записью расходов и сдачу. Мы с Егоркой почему-то опасливо проходили мимо этих денег, хотя взять какую- нибудь мелочь со стола у папы, которую он выложил из брюк, когда раздевался, считали возможным и просто потом говорили ему об этом.
Еще Монаха запомнилась мне тем, что летом на даче она каждый день мыла полы, а потом посыпала их только что срезанной травой. И в доме всегда так удивительно пахло. Особенно ночью. А в начале лета однажды весь дом был увешан березовыми ветками с маленькими, еще клейкими, нежно-зелеными, с желтизной листочками. Я удивленно и обрадовано спросила ее, почему это. И она тихо, почти шепотом рассказала мне о празднике Троицы и о таинстве Троицы. Пожалуй, это была первая в моей жизни беседа на «религиозные темы» и почти единственный разговор с ней.
Она потрясающе вкусно и обильно готовила, наслаждаясь этим. Какие-то неизвестные названия блюд: клопе, монастырская каша, рыба по-монастырски, расстегаи, пасха, куличи. И у нас в семье появился при ней постный день — пятница. Никто не возражал. Всем нравилось и постное, и скоромное. Кажется, слова эти я тоже узнала от нее. А до того слово «постный» относила только к подсолнечному маслу.
Выезжать на рыбалку надо было очень рано. Стрелка уличных часов подходила к пяти, когда я была на Советской площади. У аптеки. Место встреч все мое детство. Мальчиков еще не было. Надо мной плыло чуть розовеющее небо с легкими, едва заметными облачками. Облака были розовые. Рассвет. Я видела много закатов. А рассвет был первый. Первый в жизни! Своей акварельностью он походил на закат, но краски были как-то глуше, мягче, что ли. И все в небе и вокруг спокойно, плавно, бестревожно. Анданте, а не аллегро.
Чистая, пустая улица, розоватое свечение здания Моссовета, на всем младенческая розовость — то ли небо отражается в земле, то ли земля смотрит в небо. И прохлада, от которой временами по телу проходит легкая дрожь, как рябь на воде. И я — счастливая от ожидания и от того, что никто еще не пришел и я одна. Какое-то особое состояние отрешенности от всех и всего. Детство, когда мир — это ты сам, а остальное только скользит мимо. Юность, робость, предвкушение. Как — стоишь у кромки воды, кончиком ступни пробуешь ее прохладу. Войти? Не войти? Наверно, в конце жизни снова придет эта отрешенность, легкая, как розовое облако, что над тобой сейчас, здесь. Но ожидания уже не будет.
Когда на углу проезда МХАТ показались мальчики, я побежала им навстречу. И мне казалось, что я — облако. И лечу, лечу!
Мы ехали к вокзалу на трамвае, потому что метро, в тот год еще новенькое, так рано не работало. Потом ели в пригородном поезде, разложив на сиденье пирожки нашей Монахи. Вкуснейшие! Мы ехали куда-то за станцию Подсолнечная, на какой-то разъезд, где Гога знает кого-то. Там нам дадут лодку. И надо спать в сарае на сене. Было все: и лодка, и рыба, и уха, и прошлогоднее, слабо пахнущее сено в сарае, стоящем почти на берегу озера, которое казалось мне бескрайним. Все было какое-то другое, не дачное, хотя на дачах тоже были и лес, и вода, и поля. Утром мальчики ловили рыбу, днем все спали на сене. А ночью был костер. Первый не пионерский, а просто костер. Память о нем всегда молнией пронзала, когда я разжигала все бесчисленные в моей последующей жизни костры. Вечером мы возвращались. Усталые. Я дремала, притулясь к Севкиному плечу. Дремала и слышала каждое слово мальчиков и пожилого мужика, сидящего у окна напротив. Он спросил Севку; «Сестра?» — это про меня. Сева ответил: «Сестра». — «Похожи. Брат и сестра всегда похожи».
Севка уехал на лето к другу своего отца, командарму Мите Шмиту, который командовал своей армией где-то на Украине. Перед отъездом он неимоверно хвастался тем, что у него там будет «охота» и настоящая рыбалка, не то что Гогины Подсолнечники. С самим Митей Шмитом. Его героическим прошлым «от Житомира до Балты». И будущим. Ну, прямо как маленький. Я видела Митю Шмита у них пару раз и ничего такого особо героического в нем не разглядела, кроме командирских ромбов. Тем более, что у нас дома тоже бывал какой-то то ли командарм, то ли комкор Толмачев, мамин приятель. Только он мне не очень нравился, потому что казалось, что маме он нравится и она с ним чересчур кокетничает.
А мне папа принес путевку в Артек — Всесоюзный пионерский лагерь — для всяких детей-героев, которые убирают хлопок, ловят шпионов и выращивают лошадей для «конницы Буденного». Я героем не была, но, как сказал папа, «почти заслужила», хорошо сдав экзамены, а главное — ни разу не заболев. Я сказала, что никогда больше болеть не буду. «Откуда ты знаешь», удивлялся папа. Но я знала, что теперь буду здоровой, только объяснить не могла. Просто я это в себе чувствовала. Предвкушение поездки, Крым, море — все было так интересно, что я не почувствовала никаких уколов ревности, узнав, что мама с Егоркой тоже поедет в Крым в июле, в санаторий ЦК «Мелас». Я даже решила, что это справедливо — раз я еду в Крым, то и Егорку надо свозить. И самое хорошее, что я уже больше никогда не испытывала ревности к маме из-за ее «золотого ребенка», который так и продолжал ничем не болеть.
В Артеке было, как и должно быть. Все солнечно, все пахнет морем и олеандром. Днем экскурсии, поездки к каким-то знатным большевикам, отдыхающим в Суук-Су, купанье, катанье на лодках, верховая езда. Я научилась грести и немножко ездить верхом. Садясь на лошадь, каждый раз преодолевала в себе страх. Вечером большой костер, танцы (я впервые танцевала с мальчиками), песни: «У Артека на носу приютилась Суук-Су. Ах, Артек, наш Артек, не забудем тебя век». Я много бродила в одиночку вдоль моря, взбиралась на Аю-Даг, собирала минералы и пыталась, сверяясь со справочником в артековском музее, квалифицировать их. Собирала гербарий. В нашем отряде были герои. Одна девочка из Белоруссии, которая поймала шпиона (эх, жаль, забыла ее фамилию, кажется, Лучко). Был мальчик, который растил лошадей. Его звали Баразби Хамгоков. Из Кабардино-Балкарии. И я даже немного в него влюбилась. Он был орденоносец и привинчивал свой орден на все, даже на майку. Я потом часто думала, какова могла быть судьба этого мальчика.
Все было в Артеке хорошо. Но произошли две беды, которые я тяжко переживала, иногда целыми днями, не умея отогнать от себя непонятную тоску и даже горе.
Смерть Горького. О ней нам сказали вожатые и был какой-то траурный митинг для всего лагеря. Почему я восприняла ее как личную беду? Я к этому времени давно прочла его трилогию, рассказы, наизусть знала и любила «Девушку и смерть» (что сказал о ней Сталин, еще не знала), наизусть знала «Макара Чудру». Он был писатель, которого я любила.
А еще через несколько дней я. сидя в читальне, прочла о смерти Агаси Ханджяна. Я слабо вскрикнула от неожиданности, так что другие ребята, бывшие там, оглянулись на меня. И сразу ушла из читальни. Почему я не хотела, чтобы кто-то видел мое горе и откуда-то взявшийся испуг, сопровождавший его? Я бродила по самым дальним и безлюдным дорожкам артековского парка. И ничего не понимала — что случилось с Агаси? Он недавно был в Москве — всегдашний, веселый, здоровый. И почему у меня не только чувство горя, но и страх? На следующий день я решила позвонить домой. В Артеке это было просто: покупаешь в почтовом ларьке талончик и идешь к телефону в домике дежурного по лагерю. Я позвонила домой, там никто не ответил. Тогда я позвонила папе на работу. Он удивился моему звонку, но когда я стала говорить, что вчера в газете прочла, он вдруг меня перебил и стал говорить, что я должна хорошо отдыхать, чтобы не болеть, что все меня целуют, что я не должна скучать и пусть я каждый вечер надеваю свое новое платье, что оно мне очень идет. Мне, правда, перед Артеком сшили платье из желтенькой