вискозы с красным пояском — я называла его шелковым. В общем, разговор был дурацкий, несерьезный. Папа так никогда не разговаривал. Тем более, что я звонила издалека. И вместо успокоения этот разговор поднял во мне еще большее беспокойство. Было так же страшно, как после убийства Кирова. Только теперь я была старше и потому все было для меня важней. С тревогой, но участвуя во всей веселой артековской жизни, я дожила до возвращения в Москву.

Из лагеря московские ребята ехали целым вагоном. Когда проезжали Мелитополь, всех обуяла жажда накупить фрукты. Я тоже поддалась всеобщему возбуждению и купила на оставшиеся у меня деньги ведро вишни, потому что папино любимое варенье — вишня с косточкой (и мое тоже), и ведро груш, истратив все до копейки. Вишню я купила вместе с ведром. А для груш связала мешком свои шаровары. На перроне среди толпы встречающих родителей я не увидела своих. Мама была в Крыму, но кто-то же должен был меня встретить. Еще в лагере вожатые сказали нам, что всем родителям сообщено. Приехавшие и встречавшие ушли. Я осталась на перроне одна. У моих ног стояло ведро с осклизлыми вишнями, подернувшимися каким- то противным сизоватым налетом. Рядом лежал мой рюкзачок и узел с грушами, вокруг которого сразу образовалось мокрое пятно. Я попробовала идти, волоча все это. Было тяжело. И обидно — я для них старалась, а они? — никто не пришел. Перрон казался нескончаемо длинным — мы ехали в предпоследнем вагоне — я медленно двигалась по нему и чувствовала себя, как когда-то маленькой — никому не нужной, забытой. И грязной от дороги, от липкости моих расползающихся на жаре «южных даров». Я решила, что все выброшу в первую попавшуюся урну и никогда, никогда в жизни, когда буду ездить на юг, не буду покупать фрукты, чтобы везти домой. Урна маячила где-то далеко, в начале перрона, и, двигаясь с остановками, я все время держала ее в поле зрения.

Я не заметила, как на меня набежал улыбающийся папа. Он был очень доволен, что не опоздал меня встретить. Злость моя мгновенно улетучилась. Он подхватил ягоды и груши. Мы дошли до машины, в которой нас ждал Исаков, и шикарно приехали домой. Там никого не было. Батаня в Ессентуках, мама с Егоркой в Крыму. Монаха — в отпуске. Папа сказал, что мама велела на конец лета отвезти меня в коминтерновский лагерь. Но сейчас ему надо ехать назад на работу, а все дела мы обсудим вечером. И дал мне денег, чтобы я купила какой-нибудь еды.

Похоже, я впервые на целый день оставалась в квартире одна и вдруг почувствовала себя хозяйкой дома. Это было приятное, спокойное чувство. Я разобрала груши. Выбрала и выбросила гнилые. Потом взялась за вишни. Их оказалось как-то очень много. Я отсыпала половину и побежала к Севке. Ни его, ни Лиды в городе не было. Он все еще был у своего Мити Шмита, а Лида отдыхала в Одессе. Была только Маша. Она обрадовалась вишне и сказала, что сразу будет варить варенье. Я попросила ее сварить нам тоже и побежала домой за второй частью. Потом я бегала за покупками, убирала квартиру, мылась, бегала за готовым вареньем.

Неожиданно оказалось, что в одном дне много времени и можно очень много сделать. Когда пришел папа, у меня уже был накрыт стол, нажарены картошка и оладушки (и к ним — свежее варенье). И то, и другое меня как-то незаметно научили делать в Севкином доме. Долгое время, кроме этого я умела только варить манную кашу (папино постоянное блюдо, когда у него обострялась язва) и жарить яичницу. Папа пришел в восторг от вида стола. Потом, попробовав варенье, сказал, что оно не хуже, чем у Батани и Софьи Матвеевны — мамы тети Рони. «Все сама? » — спросил папа, макая в варенье очередную оладушку. — «Да». Было ли мне стыдно, что про варенье я наврала? Кажется, нисколько. А после ужина я попросила папу не отвозить меня в лагерь. «Ну, пожалуйста. Ну, я ведь никогда не жила летом в Москве. И я буду тебя кормить». Папа, уже по обыкновению передвигавший шахматы, на мое заискивающее нытье ответил: «Еще подумаем». И больше мы к этому разговору не возвращались.

День у меня был свободен от всего. И я была одна. Даже никого из друзей не было. И впервые мне совсем не хотелось читать. Хотелось без конца ходить по душной, пахнущей пылью и цветами Москве, ехать куда-то далеко на трамвае, а потом долго идти в сторону дома, заглядывая в какие-то переулки, дворики, церкви. Казалось, кроме своего школьного пятачка и центра, я все в городе вижу впервые. Может, я вообще впервые в нем? Так я наткнулась на Замоскворечье. Не то, где Дом правительства и кино «Ударник», а переулки и улицы между Пятницкой и Ордынкой. Набрела на Петроверигский и Менши-кову башню. На переулки за Кропоткинской улицей. Это все так или иначе было привязано к трамвайному маршруту «Аннушки», который я любила за то, что днем в нем бывало мало народа и можно было долго ехать, сидя у окна, высовываясь и даже иногда рукой быстро касаться деревьев, мимо которых, близко- близко к ним едет трамвай.

Это чувство нового города, с которым как-то истинно общаешься, неожиданно повторилось у меня в Багдаде и во Флоренции. Только ты. И город с тобой наедине. Открывающийся только тебе. Тебе подаренный.

Однажды я набрела на Музей изящных искусств. Поднялась с набережной. Пошла в сторону дома. И набрела. После первого посещения я стала ходить туда, как на службу. Позавтракаем. Папа уйдет на работу. А потом я — в музей. А в последние дни лета ехала с ним в машине до Коминтерна, а оттуда было совсем рядом. Так проходили дни. А вечерами, если к папе никто не приходил, мы кутили. Я надевала свое желтое платье, заколкой к волосам прикрепляла цветок, за что папа называл меня Кармен. И мы шли ужинать в «Арагви» или в ресторан на углу Страстной, только я не помню его названия. До этого я бывала только с мамой или с ним днем в кондитерской или в кафе. Это были первые мои «взрослые» выходы. Собираясь, я вспоминала рассказы Ольги Андреевны о девочках Шереметевых и про себя говорила, что меня «начали вывозить в свет». 

Никогда раньше у папы не было столько времени для общения со мной. Да и какое общение, если не вдвоем? Мы читали друг другу стихи, я уже понимала, что папе не очень есть кому читать. И о многом разговаривали. Даже о мировой революции и о том, что с ней «придется подождать». И о Гитлере и «Майн кампф», которой я не читала.

Я все ждала, что, может, папа как-нибудь заговорит об Ага-си. Но он о нем не вспоминал. И однажды я решила спросить. Папа как-то весь сник. Молча закурил. И потом сказал, что лучше мы не будем о нем говорить. А я вдруг поняла впервые, что вообще-то папа не веселый человек, может, счастливый, потому что любит маму. Ну, и нас. Он, конечно же, типичный «армянский» папа, у которого детям все можни. Не веселый! И не очень удачливый, резкий и сильный человек, которого любят друзья. А кто-то может очень не любить,

Все это я связала воедино и облекла в слова потом, когда папы не стало. И я долгими ночами маялась оттого, что все представляла и не могла представить, как он в тюрьме. Как он, что он думает. Как его расстреливают Как вообще людей расстреливают? Про маму, мне казалось, я знаю все: что ей трудно, что она мучается за папу, за нас, за Батаню. И я думала, что раз я знаю, то это мое знание как-то ей помогает. Я ей помогаю. А про папу я не знала и ничем не могла помочь. Даже мысленно.

Этот месяц, этот жаркий городской август за то, что он был с папой, я всегда вспоминаю, как подарок судьбы.

К концу месяца наши с папой «выходы в свет» прекратились, потому что у папы кончились деньги. На завтрак я стала варить манную кашу, подолгу мешая ее, чтобы она получилась «без комков». Ужинали мы жареной картошкой с колбасой, и я с удивлением узнала, что папа картошки не любит. Это было непостижимо — не любить картошки! А иногда ходили в гости, чтобы ужинать там. То к Каспаровым, то к Мусе Лускиной и Ване и даже раз к Фарик Асмаровой. К той самой Ахчи, у которой папа меня нашел, когда «другой» хотел меня украсть. Я не очень хотела к ней идти. Но папа сказал: «Чепуха. Ахчи хороший товарищ, я знаю ее всю жизнь. Ты про то забудь. А в Москве она готовит лучше всех, даже лучше, чем армяне из «Арагви»».

Потом приехала Монаха. И стала стирать, чистить дом и нас кормить. На какие деньги, не знаю, наверное, на свои. Так не раз бывало с нашими домработницами. Конечно, деньги потом отдавались. Но, наверное, и без отдачи кормили бы. Приехали мама с Егоркой. Мы с папой их встречали. Папа, протянув руки, снял с площадки вагона Егорку, потом маму. Она пищала и смешно дрыгала ногами. Я поразилась, до чего ноги у нее коричневые и красивые, И лица у них были темно-шоколадные. Прямо мулаты какие-то. Я никогда в жизни так не загорала. Мы шли вчетвером по перрону. И я чувствовала, что мама и папа совсем такие, как были раньше в Ленинграде. Счастливые. Молодые. Красивые. На другой день приехала Батаня. Днем она что-то обсуждала с Монахой и ругала их за вечное отсутствие денег, за то, что они «совершенно

Вы читаете Дочки-матери
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату