Он посмотрел на отца, взгляды их встретились, и в полумраке они поняли, что думают об одном и том же, и вдруг впервые заговорили с неожиданной откровенностью, полностью сходясь в своих убеждениях.
— Почему они явились? — тихо спросил Бенедикт, обращаясь теперь к одному отцу, и в голосе его звучало полное доверие.
Отец заерзал на стуле и, очевидно, по каким-то собственным соображениям, ответил по-английски:
— Чтобы отвести рабочих на завод!
Бенедикт взглянул на него с упреком.
— Папа, — сказал он по-литовски, — говори со мной.. Отец посмотрел на него и упрямо повторил по- английски:
— Чтобы отвести рабочих на завод! Понимаешь?
Бенедикт опустил глаза.
— Обратно на завод? — переспросил он.
Отец утвердительно кивнул. Бенедикт опять поглядел на него, и отец отвел глаза. Приготовившись продолжать разговор на своем «английском» языке, отец надел на себя личину «литвацкого отребья», — он всегда изображал себя таким перед американцами.
— Они пришли спрашивать: «Как имя? Ты зачем не приходишь сегодня работу? Ты хотел работать? Иди со мной».
— Но ворваться в церковь, папа!
Отец снова передернул плечами, насмешливо поглядывая на него.
— Самое хорошее место — церковь! Все рабочий в церкви, они знают. Иди туда, дома искать не надо!
Он покачал головой с горьким смехом, который больно ужалил Бенедикта.
— Не смей выходить на улицу! — внезапно вскричала мать, очнувшись от своего оцепенения, и легонько стукнула Джоя по голове.
Джой соскользнул со стула и забрался под стол, потирая голову.
Мать уткнулась в фартук и заплакала.
— Смотри, пожалуйста, — сказал Джой из-под стола. — Ты же еще и плачешь!
Остаток дня они все провели дома. Поздно вечером Бенедикт пошел справиться о здоровье отца Дара. Доктор, который еще раз пришел навестить старика, сказал Бенедикту, что отец Дар спит; у него был легкий удар, но он поправится. Бенедикт осведомился об отце Брамбо и узнал, что тот с утра не возвращался домой.
В Литвацкой Яме весь день было тревожно и беспокойно. Солдаты ходили по квартирам рабочих и, если заставали кого-нибудь дома, принуждали идти на работу.
В доме Блуманисов так и не зажгли света. На ужин поели супа с хлебом и легли спать.
Бенедикт спал спокойно, прижавшись к теплому, худенькому тельцу Джоя, но вдруг он подскочил на кровати, разбуженный громким стуком в дверь. Неясный свет зари вливался в окна. Бенедикт лежал не шевелясь, чтобы не разбудить брата, который безмятежно спал возле него. Дверь внизу, как раз под его окном, отворилась, и он услышал хрипловатый заспанный голос отца, а затем знакомый ему голос солдата, который спрашивал:
— Ты Винсентас Блуманис?
— Да, начальник, — смиренно отвечал отец.
— Ты знаешь, где находится Добрик?
— Нет, начальник.
— Ты врешь, сукин сын, проклятая деревенщина. Почему ты не на работе сегодня? Болен, да?
— Нет, начальник, — отвечал отец. — Завод выгнал меня.
— Ах, вот что! — сказал солдат. — Ну, так с этого часа ты снова принят на работу...
Это была первая поездка Бенедикта по железной дороге. Он еще никогда не ездил в поезде, и все же он совсем не боялся. Когда отец Брамбо сказал ему: «Мы с тобой едем к епископу, Бенедикт!» — мальчик только кивнул в знак согласия и ничего не сказал.
Они выехали в полдень. Пути было на два часа. В предыдущую ночь отец его не пришел домой с работы. Многих рабочих совсем не отпускали с завода, там их кормили, и там они спали. На завод привезли в закрытых грузовиках большую партию рабочих-негров. Их похватали в городе и на окраинах. Они не знали, куда их везут, пока не прибыли на место. Некоторые сумели убежать: они перелезли через высокую, обнесенную колючей проволокой стену, которая отделяла завод от реки, и вплавь, под пулями, добрались до леса на противоположном берегу. Как в Литвацкой Яме, так и в рабочих кварталах города не осталось ни одного взрослого мужчины. Будто повальная болезнь уничтожила все мужское население или началась война.
И вот Бенедикт сидел, задумавшись, на зеленом плюшевом сиденье. Рядом с ним был отец Брамбо. На губах его блуждала взволнованная улыбка, которую он никак не мог сдержать; он то и дело восклицал:
— Посмотри, какая прелестная лужайка, Бенедикт! Это ломбардские тополи — им, должно быть, сотни лет; они словно с картин старых мастеров, не правда ли? Смотри, совсем Старая Англия, — вон тот дом с колоннами, мы как раз проезжаем мимо него. У нас много таких вокруг Бостона...
Бенедикт вовсе не испытывал такого волнения, как отец Брамбо. Перед отъездом он не зашел проститься к отцу Дару, хотя и знал, что старый священник уже выздоровел. Ему не хотелось видеть старика. И с отцом Брамбо ему тоже не хотелось встречаться. Тому пришлось прислать за ним мальчика. Бенедикту почему-то хотелось спрятаться от них обоих, вырваться из-под их влияния.
Воспоминание о черном отпечатке чьей-то ноги, таком ясном и отчетливом, на ковре у алтаря преследовало его: прошлой ночью он видел этот след во сне, тысячи следов; они шли вверх и вниз по ступеням, проходили по самому алтарю. Какое кощунство! Потом ему приснилось взволнованное лицо отца Брамбо, — он стоял в дверях и следил за ними, не замечая черного следа; он уставился на отца Дара с выражением такой торжествующей ярости, что Бенедикт содрогнулся во сне — и проснулся.
Отогнав это воспоминание, Бенедикт с радостью вспомнил о другом: он вновь увидел лицо своего отца в ту волнующую минуту, когда души их раскрылись друг для друга... А может, это только приснилось ему, может, он просто сам это выдумал? Тревожные сомнения охватили его — он пытался обрести уверенность, и не мог.
Теперь его отец не появлялся дома — его держали на заводе. Компания никогда еще не сдавалась и не сдастся забастовщикам. Рабочие не могли обеспечить существование своему профсоюзу, и Компании всегда удавалось с помощью штрейкбрехеров и провокаторов разгонять Союз, как только он возникал. Компания пошлет войска на холмы, в леса, она выловит, одного за другим, всех скрывающихся там забастовщиков и сломает безнадежную стачку, как ломает кости рабочим на заводе.
Он подумал, что, конечно, молодой священник, сидящий рядом с ним, ничего в этом не понимает. Как раз в эту минуту отец Брамбо выглянул в окно и воскликнул:
— Но это же красный клен!
Казалось, чем дальше удаляется отец Брамбо от Литвацкой Ямы, тем он счастливее, и приветствует даже деревья, словно празднует свое возвращение в утерянный им мир.
— Отец мой, — произнес Бенедикт.
Отец Брамбо повернул к нему сияющие глаза. Бенедикт покраснел от смущения. В нем снова вспыхнула искра прежней привязанности к молодому священнику, странной благодарности, которую он испытывал к нему за его безукоризненную чистоплотность, за то, что он совсем не похож на жителей Литвацкой Ямы, — за то, что у него такие плавные движения, такой певучий голос и он привык ко всему красивому. Все это в глазах Бенедикта сближало отца Брамбо с религией, с ее непорочной чистотой и благородством, но одновременно делало его беззащитным и слабым, и Бенедикт чувствовал, как в нем снова просыпается желание защищать его, заботиться о нем.
— Отец мой, — сказал он с глубоким чувством, — когда кончатся беспорядки, я хотел бы прийти с вами в церковь, чтобы больше ее никогда не покидать.
Отец Брамбо оторвал зачарованный взгляд от видневшейся вдалеке усадьбы — такие усадьбы,