восклицаешь: значит, все-таки любишь хоть немножко старуху мать, а ты уж думала было... ну, вот, теперь не будешь так думать, а я сам должен смотреть, чтоб не простудиться, и под машину не попасть, и вообще, мало ли что. Молчим, жуем апельсины, держа их в платке, чтобы не закапать пальто. Ты простонала: вечно эти марки! Куда ни пойдешь, они тут как тут, как нарочно. Зрачки расширены, ты в ужасе, по лицу пробегает судорога, точно вот-вот потеряешь сознание. Поднимаю тебе воротник, а ты, рванув, опускаешь его: тебе жарко, ты хочешь домой немедленно. Беру тебя за руку, но ты вырываешься. Нет, сейчас ты пойдешь вон в тот магазин и спросишь, не заходил ли сегодня к ним твой муж купить марок. Отвечаю предельно осторожно, что не заходил и не зайдет уже никогда. Хихикнула: ну, разумеется, ведь твой муж теперь - я. И вдруг согнулась. Не подхвати я тебя, упала бы. Снова выпрямилась, лицо вдруг стало спокойное, рассыпаешься в извинениях: теперь ты все и всех путаешь, неладно что-то с памятью. А я думаю, что ты молодец: прогулка утомительна, но ты не сдаешься, без нее ты была бы живым трупом, без пяти минут просто трупом. А возвращаться, говоришь, нам еще рано, пойдем дойдем до авеню Боске. По дороге ты сообщаешь, что ученик парикмахера вон из той парикмахерской каждый день в полпятого встречается с продавщицей вон из той бакалеи, кажется португалкой, и они вместе идут на рю Де-л'Экспозисьон, на часок-другой в номера, где никто ни на кого не смотрит. Ах, что за дивные фрукты: яблочки красные, бананчики желтые, апельсинчики оранжевые, все-таки, что ни говори, Франция портится, портится, а до конца никогда не испортится! Ты развеселилась, хотя время от времени останавливаешься и прижимаешь палку набалдашником к сердцу. Ох, как бьется, колотится, стучит, как молоток, ждешь, ждешь, пока успокоится.

Хочешь, зайдем в кафе? Нет, ты опять молодцом. Готова идти дальше. В этом кафе один сброд, а хозяин как трубочист, и свитер у него с мокрыми пятнами под мышками, не хватало еще распивать тут чаи! А время, что ни говори, идет вперед. Раньше, к примеру, клубнику круглый год не продавали, и редиску, даже самую плохонькую, тоже только в апреле. Очень и очень жаль. Придумают еще чего-нибудь, когда нас с тобой давно не будет. Да, говорю. Что еще я могу сказать? А ты говоришь, что видишь, как надоела мне до смерти, что, не будь я такой вежливый, давно бы послал тебя к черту и ушел бы, а ты бы пошла домой одна, ноги у тебя подкосились бы, ты свалилась бы и сломала бы себе шейку бедра. В общем, не понимаешь, почему никак не помрешь, зажилась, ясное дело, и это уже даже неприлично. Я пытаюсь перевести разговор: смотри, вон кондитерская, может, зайдем, съедим по пирожному? В ответ ты заявляешь, что кондитерская эта из здешних четырех самая плохая. Они, негодяи, наверно, пекут не на масле, а на сале, может, даже на свечном. Я с готовностью захохотал - хочу сделать тебе приятное.

Потом ты объявляешь мне, что хочешь переписать завещание. Как я думаю, спрашиваешь, что лучше: закопать тебя или кремировать? Отвечаю: поговорим об этом лет через пять-шесть. А ты: дурак, надо смотреть правде в глаза. Убираю улыбку: святое право каждого распоряжаться собственным прахом. Но ты уже говоришь о другом. Хочешь перечесть Пастернака, а пока просишь купить тебе последний 'Пари-Матч'. Обожаешь читать про Онассиса. Он дядька жизнерадостный и порядочный, а его Кеннедиха похожа на глупую лису. Скелетина кривоногая. Лучше б он женился на Мэрилин Монро. Вот это была бы пара так пара! Идем обратно. Ты запыхалась, надоело гулять. Удивляешься, с какой это стати на товары и всякие такие мелочи в хозяйственном уже два с лишним месяца скидка? Нельзя же столько времени продавать на двадцать процентов дешевле! Тут, судя по всему, дело нечисто. Рядом с твоим домом ночной ресторан. Тоже ни в какие ворота. У гитаристов на фото патлы, просто черт-те что, шуты гороховые. Разве Яша Хейфец, Бруно Вальтер и Тосканини так ходили бы?

У лифта отпускаешь меня очень весело: надо же, сколько времени угрохал на старую развалину! Теперь поднимешься одна. Пусть хозяйка видит, что ты еще ого-го. Но я не ухожу. Поднимаемся вместе, звоним, хором опять здороваемся с кухаркой: да, да, конечно, погуляли прекрасно. Входим к тебе в комнату. Ты скидываешь туфли, падаешь на кровать. Устала как собака. Я сажусь в кресло, наливаю тебе воды. Хочешь тонизирующее? Размышляешь выпить из зеленой склянки или из красной? Решаешься на простой аспирин. Кожица у тебя под подбородком подрагивает, руки словно изъедены венами. Ты показываешь на чемодан на комоде. Скорей, сыночка, нам некогда, поезд через полтора часа. Я изумлен. Осторожно спрашиваю, далеко ли ты собралась. Говоришь - переезжать, отец ждет в Нью-Йорке или в каком-то другом городе, в каком точно не помнишь. Я успокаиваю - сперва отдохни немного, поспи, восстанови силы. И как бы между прочим замечаю: вообще-то ты тут живешь постоянно. Ты уперлась: отец отпустил тебя отдохнуть, а ты загуляла. Бормочешь что-то, совсем, зарапортовалась, ушла в себя. Смотрим друг на друга. Вроде уж обо всем говорено. Кажется, ты меня принимаешь за кого-то другого - за врача или, может, бандита, потому что глядишь испуганно. Потом объявляешь: все писатели - картежники и горькие пьяницы, ты, сыночка, не бери пример с Пушкина и Лермонтова, а бери с Толстого. И у тебя ко мне большая просьба: если ты заговоришь об отце как о живом, я должен напомнить, что он умер, ты человек еще сильный и сможешь вынести правду. А Роми Шнайдер - самая, наверно, красивая актриса во всем мировом кино. Только напрасно она живет с этим мордоворотом Бельмондо. То ли дело Мозжухин, Менжу, Джон Барримор, изящные, благородные. Теперь таких нет и не будет! Все вырождается. Куда ни кинь, всюду клин. Сейчас вот немножко отдохнешь, потом встанешь покушаешь. Дают почти всегда одно и то же: щи, кусок вареного мяса и компот. Тебе все равно, лишь бы прожевать. С этой минуты между нами ничего нет, кроме пустой болтовни. Галстук у меня безобразный, совершенно не идет к костюму, культурный человек должен за этим следить. Ты мне подаришь галстук - изумительный, мне безумно понравится, ты в этом уверена.

Брюссель, осень 1939

Врачи сказали, что у твоей матери неоперабельный рак. Ты тотчас проявила непоколебимую решимость. Призвала отца, мужа, сына и брата Армана с женой Матильдой. Объявила: действовать следует немедленно. Про себя ты все решила. Необходимо обеспечить матери максимум удобств и заботу не только физическую, но и душевную, и лично ты своей души не пожалеешь. Надо положить конец всякому колебанию и всякому сомнению - о больнице не может быть и речи. В больнице среди чужих мать сразу поймет, в чем дело. Сперва, однако, ты попросила совета, словно не знала, с чего начать, что предпринять. Дед только вздыхал и плакал, он явно был потрясен известием. Ты повернулась к Матильде. Несчастье касается ее не так прямо, и, возможно, она отнесется трезвее. Но Матильда разумно возразила, что любовь и горе советчики самые трезвые, поэтому решать не ей, а вам - тебе и деду. Армана ты выслушать не захотела. Человек он, дескать, ненадежный, и рассчитывать на него нельзя, то есть ты его не ругаешь, а просто констатируешь факт. Отец тихонько напомнил: мы здесь не затем, чтобы констатировать факты, а затем, чтобы вместе принять решение. Дали слово Арману. Он предложил: отвезти мать домой, к отцу, и каждый день, если надо, вызывать медсестру-сиделку или монахиню - они будут ухаживать как нельзя лучше. Именно этого ты и не хотела. Брату с невесткой ты прописала по первое число: мать никогда его не любила, тридцать лет он позорит семью, женился на горничной и сам бездарь, дурак, торгует своими дурацкими радиоприемниками, ты с ним как с человеком, а он с тобой как скотина, сейчас видно - свинья бесчувственная.

Арман с Матильдой встали: если так, они вообще уйдут. Дед торжественно поднял бородку и пробормотал: 'Ладно, дети, дети, не надо...' - и немного утишил страсти. Ты продолжила дебаты, вдруг присмирев. Смирение скрыло твои чувства. Ты даже попросила у Матильды прощения. Боже ж мой, конечно же, ты ничего такого не думала, просто, во-первых, тебя возмутил Арман со своим скучающим видом, и, во-вторых, ты не спала: попробуй засни, когда у тебя умирает мать. Матильда за весь вечер не сказала больше ни слова. Арману и вовсе ссора была на руку: он зажег сигару и завесился голубоватым табачным облачком. Впрочем, вскоре его вызвали по делам в Кельн, и он так и так предоставил решать все другим. Дедушка тоже решать отказался. Промямлил, что несчастье его подкосило, что в восемьдесят один год у него и сил-то на решение никаких нет. Хочет помочь, сказал, а как не знает. Боится только одиночества по ночам. По ночам одиночество - страшное дело. Кивнув на дедово бессилие, ты сказала, что есть один только выход: мать проведет свои последние дни у тебя. Ты обеспечишь ей полный уход, это ясно всем. Дедушку ты заверила, довольно презрительно, что будешь навещать его часто - часто, насколько сможешь, и я тоже, и Арман с Матильдой, разумеется, ты уверена. К тому же, предложила ты, следует поставить в известность кое-кого из дальней родни, а также друзей и, может быть, соседей по площадке.

Дед, таким образом, потихоньку привыкнет, что осиротел, и в конце-то концов мы же тоже осиротели. Мне твой вердикт показался верхом жестокости. Я даже взял слово, чтобы все видели, что я сам по себе. Когда речь идет о жизни и смерти, сказал я, каждый поступает по совести, а не по приговору суда. Меня не одобрили. Один Арман, жуя мокрый окурок, сказал: 'Вот вернусь из Кельна, зайди ко мне в контору, свожу тебя пообедать в 'Таверн дю Пассаж', там потрясающая крольчатина'.

Таким образом, ты все решила единолично, не дав отцу и рта раскрыть. Он, ясное дело, согласился с тобой целиком и полностью. Бабушка после обследования с неделю жила дома, вязала, слегка хозяйничала и пила липовый отвар, считая, что лечится. А у нас дома, по твоей милости, все вверх дном. Спальня и ваша с отцом кровать - бабушке. Вы с отцом - в гостиную. Спешно внесли железную кровать. Что ж, значит, гостей принимать не будем. Но, Боже ж мой, до гостей ли теперь? Лишние вещи - в кабинет к отцу. Отец потеснится. Сыночкину комнату не трогала. Она и так мала, и там у тебя, с тех пор как я переехал, просто кладовка. Закончив генеральную перестановку, занялась обновлением и украшением спальни. Подшила к шторам кружева и убрала зеркала, чтобы бабушка не расстраивалась. Взамен повесила эстампы со средиземноморскими пейзажами. В три дня обойщики переменили обои светло-коричневые переклеили на розовые. Последний штрих: расставила везде цветы и зелень. И еще купила кресло-качалку, в рассрочку, чтобы отец не ругался, что ты мотовка.

Бабушка переехала в девичью светелку. С утра до вечера ты уверяла ее, что она совершенно здорова, надо только очистить кровь после всего этого неправильного питания. Но лечение - дело долгое, так что пусть наберется терпения. Для пущей убедительности ты пустила в ход медицинские термины. Термины бабушку убедили. Но слабела она не по дням, а по часам и спустя три недели слегла уже окончательно. Врач приходил каждый день. Ты из дома не выходила, даже перестала готовить. Отец питался где придется, к счастью, поблизости было полно забегаловок. Варила ты только для бабушки и свято оберегала ее душевный покой.

Все было обдуманно-деликатно. Режим дня рассчитан с точностью до секунды. Утром, как встанешь, несешь бабушке завтрак, вкусный и сытный: поджаренный хлеб, яйцо в мешочек, кофе с молоком и варенье. Варенье каждый день другое: черничное, клубничное, малиновое, айвовое и английский алельсинно-лимонный с особым ароматом джем. В солнечные дни ты раздвигаешь шторы, открываешь окно. Звон трамвая, иногда птичий щебет. В пасмурные дни солнце ты заменяешь цветами, ставишь их на низенький столик. После завтрака лекция о международном положении. Исполнение твое, цензура тоже. В Европе все спокойно, Даладье с помощью Чемберлена урезонил Гитлера, войска на границе просто для перестраховки и больше ни для чего, в Германии скоро выборы, нацистам, разумеется, не удержаться, Сталин не вмешивается, Россия, несмотря на тамошние ужасы, страна мирная.

После лекции - трудотерапия. Сама бабушка вязать уже не могла, и ты вязала за нее. Она руководила, а вы вместе решали, кому этот свитер - или отцу, он мерзляк, но не любит сиреневый цвет, или мне на зиму, потому что в университете сыро, или Арману, он все время в разъездах, а на вокзалах и в гостиничных коридорах вечно сквозняки. В десять тридцать отбой. Бабушке нельзя переутомляться, пусть поспит. К тому же не стоит сидеть около нее все время - чего доброго, испугается. Словом, и волки сыты, и овцы целы. Около полудня - доктор. Пощупает пульс, измерит давление, выпишет аскорбинку; к середине октября, впрочем, пришлось уже делать внутривенные уколы, к бабушкиному ужасу, но ты успокоила - бабушка окрепла, можно начать радикальное лечение. Итак, далее обед. Все очень празднично. Пир вдвоем, более никто не допущен. На подносе творожок с простоквашкой, пюре и одна гвоздика или

Вы читаете Русская мать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату