ведать не ведают. Мое собственное взволнованное воображение полно ими. А тебя, как видишь, я в себя не впустил. Не положено, по всемирному, так сказать, протоколу. Но и ты платишь мне тем же. Ты вникаешь в мои писания поверхностно, не в суть. Считаешь их жестокими, излишне язвительными, давящими, безысходными. По-твоему, они не успокоенье, а пытка. И в ответ на это я шлю тебе Кафку, Беккета, Буццати и прочих. Ты прочтешь страниц десять-двадцать, скажешь - такие же противные, как и я, и шлешь обратно. Что ж, я сам виноват. Насильно, тем более упрямой старухе, мил не будешь. Жду: а вдруг наступит просветление и ты все поймешь? Но вижу удовлетворенно: с тем же успехом можно ждать, что ты пройдешься колесом или споешь Валькирию в Байрейтской опере!

Вообще, ни стихи, ни романы меня не кормят. Журналистика - заработок надежнее. На хлеб хватает, при условии, что и Мария свои восемь часов в день отсидит на службе в конторе. Пишу для двух ежедневных газет и нескольких еженедельников. Веду в них рубрики поэзии, прозы и современной живописи. Бывает, газета сменит владельца или вовсе закроется. Немного тренировки - и я готов к новой публике. Чрезмерных амбиций не имею: кто платит, тот и заказывает музыку. А я - посредник между поэтом и чернью. То есть объясняю поэта, даже упрощаю, черни в угоду. Почти как сутенер или сводня. А труд всякий почетен. В статьях я рву и мечу. Кто не читает ни Обальдии, ни Пинже, ни Барта - дурак. Кто читает Саган и Пейрефита подонок. Кто любит живопись, идите смотреть Матту и молодого Ли Юаня. А кто смотрит Бюффе и Брейера - тупая овца, и надо ее, к такой-то матери, на бойню. Выражений я не выбираю, а времени смягчать и править нет. Так что заранее предвкушаю реакцию. А ты ругаешь меня именно за прямоту. Наживу, мол, себе врагов. Лучше не задевать. Умный ли, глупый, не все ли равно, лишь бы человек был хороший.

Тебе больше по вкусу другая моя работа. По совместительству я литературный коробейник. А именно: езжу с лекциями по Европе, залетаю поторговать ими на месяц в Америку. К примеру, на Среднем Западе этот мой товар нарасхват. Тут ты довольна. Тем более что и со мной можешь повидаться; к вам с отцом по дороге как минимум раз в год заеду. И перед приятельницами - похвалиться. Скажешь им: сын писатель - никакого впечатления. А добавишь, что в Йеле, Гарварде или Колумбии читает лекции о - как ты говоришь - 'французской культуре', дамы смотрят на тебя с немым восхищением! Но мне, по правде, от лекций радости мало. Так, прокачусь, поглазею, загляну в какое-нибудь захолустье, покружу у помойки в центре Эворы, подберу булыжник по дороге из Манчестера в Ливерпуль, поплаваю в роскошном бассейне между Денвером и Мемфисом, полюбуюсь статуей в Пласенсии или алтарем в Кремоне, отведаю сыр тридцатилетней давности в Гауде или Девентерс, восхищусь черновиком Дидро в гостях у миллиардера в Балтиморе, послушаю псалмы и моленья на литургии в городишках Сплит и Нови-Пасар, съем на обед голубя, фаршированного берберским инжиром, у праведного судьи в Марракеше или лосося у неправедного в Абердине, проведу ночь с кандидаткой наук в Гейдельберге, потому что она тоже любит латинских поэтов, или с профессоршей в Катании, потому что она их не любит, или со студенткой в Торонто, потому что сама не знает, что любит, и молит на рассвете открыть ей на это глаза. А я, разумеется, являю миру французский ум и парижское остроумие. Публика обожает и то и другое. Благодаря моим лекциям, она еще больше любит Францию и любовь эту жаждет внушить детям. Но новому поколению французский язык - почти что китайская грамота. Торговать этим сладким, малость сушеным продуктом помогают мне послы, генконсулы, культурные атташе, ректоры-честолюбцы и пенсионеры-недоучки, безутешные вдовы французских героев - безутешны они в Белфасте, в Порту, в Сарагосе, Мессине, Зальцбурге, Батон-Руже. Продукт у меня на любой вкус. Только денежки давайте. Аристократам - розовую воду, недовольным студентам горбушку из Вольтера, бульон из Ламартина, студень из Сартра, компот из Монтерлана, рагу из Мориака, шарлотку из Сен-Жон Перса, колбаску внарезку из Превера, чуток кофе из Арагона-без-кофеина. Словом, пища богов и лучших из смертных.

Но при этом все наспех и в спешке. Иной раз заскочу к тебе на минуту, от самолета до самолета. А иной - ты придешь ко мне на лекцию в нью-йоркский университет или в общество дружбы. И восторгаешься мной, просто тошно смотреть. Любишь за остроумие, говорливость, позу и, разумеется, образованность. А глубины боишься. Но интуиция у тебя безошибочна. Вот и внушаешь мне, что человек я и в самом деле поверхностный. Глаза б мои тебя не видели! Скорей проститься! Ты мне мать, так сказать, на час, меж двух чемоданов, двух часовых поясов, между Жидом и Валери, Аполлинером и Доде, Вийоном и Ронсаром. Но где бы я ни был и что бы ни делал, одно знаю: я всегда вернусь за машинку. И выдам в газете на первой странице семьсот поносных слов Браку; или восемнадцать похвальных строк Томасу Манну; или шесть кратких плевков Моруа и Жюлю Ромену. Слушай, Бретон умер. Нет, постой, сперва статейку напиши, потом плачь сколько влезет. И меня точно плетью нахлестывают по всему телу: скорей, не думать, не размышлять, выдать суть в двух-трех словах! О неслыханное, извращенное удовольствие! Точно глагол берет меня, насилует и, натешившись, отпускает. Бесславный конец! Но кто же я, кроме прозаика и поэта? Врач, сутенер, строитель соборов, инженер, торговец мебелью, мясник, министр, безработный, левый активист, фашист, капитан дальнего плавания, гинеколог, жалкий маклеришка? Честь и слава писателю - кормиться другой профессией! Лишь бы не журналистикой: чертов борзописец, та же проститутка! Не быть ему искренним, разучился, славословя почивших кумиров, стряпая некрологи, вымучивая рецензию. Строчит на злобу дня, почистив перышки. Так что одно из двух: либо журналист, либо писатель.

А я, видишь, и то, и то. В двадцать лет литература - игра. Поиграл в классики, покатался на велике, а теперь, назло папе и маме и дворовой шпане, попишу стишки. В тридцать игра, если вошла в привычку, - опасна, как карты, тотализатор или гашиш. Излечиться можно, но сложно, останутся шрамы. А в сорок и лечиться бесполезно. Или уж тогда радикальные средства удаление, ампутация. Неизвестно, что лучше: одно излечишь, другое искалечишь. В мои пятьдесят с лишним - это все, что у меня есть, вся жизнь и вся правда. Я существую в книгах, без них меня нет. Писание - мне питание, и духу, и телу. Остальное - тьфу. Ну мог ли я сказать тебе это? Я плохой сын и не знаю, что значит - хороший. Я плохой муж, спроси у Марии, она скажет, что слово - и жена мне, и дом. Я плохой любовник, поматрошу и брошу в погоне за вдохновением, порой плодовитым, порой нет. Я плохой гражданин, не будет Франции - переводите на русский или хоть на китайский. Что это, глупость или гордыня? Судить не могу, а и мог бы, что толку? Я это слова, слова, слова. В основном пустословие, но, если полстишка или хоть четверть останется, жизнь прожита не зря. Жалкое, конечно, утешение, аккурат чтобы выжить.

Тебе в моей жизни давно нет места. Правда, иногда затоскую, вспомню твое лицо, но тут же забуду. Изливать тебе душу нужды мне нет. Ты все портишь морализаторством, точно жизнь - сплошные 'я не могу' и 'я должен'. А сама невольно поддакиваешь мне: я твой сыночка и я всегда прав. Но к артачишься; я твой сыночка и я поступлю, как поступила бы ты. Твоя любовь ко мне хищная, ты - волк в овечьей шкуре. В моей жизни ты - только урывками, внешне. Встречаемся редко, все, что наболело, измучило, заморочило, - если есть, спрячешь. Взаимные излияния наши с тобой условны, абстрактны. С каждым годом, думая о тебе, я все больше и больше додумываю. В дни наших встреч ты хочешь быть безупречной, я тоже стараюсь, хорохорюсь. Но мы давно отвыкли друг от друга и, несмотря на мгновенный искренний порыв, держимся неестественно. Да мне-то, в общем, все равно. Слова для меня с некоторых пор важней людей. Иногда говорю себе даже, что люблю человечество, а не отдельных его представителей. И держусь от них подальше, чтобы холить и лелеять свой дар, не больно могучий. Отношения с Марией у меня нормальные. Никаких безумств и восторгов, ничего отвлекающего. Все эти потехи, вернее, помехи - компромисс, недостойный писателя. Этим пусть тешится обыватель. А я не отдамся не то что другим - даже самому себе. Конечно, у меня, как и у всех, есть друзья. Но для меня они - или производители, или потребители товара с идиотским названием 'любовь'. А главное мое предприятие - литература. Прибыльно только оно, остальное мелкий бизнес, делишки, любвишки, страстишки. Этакий я расчетливый сумасброд, колченогая юла. Но уж какой есть. Тебя я держу на черный день. Когда любить станет некого, на безрыбье займусь тобой. Буду жалеть тебя, если жалость окажется полезной для писания книг. Сама понимаешь, сделаю тебя своим персонажем. Таков мой, ни в похвалу мне, ни в осуждение, иммунитет к людям: пусть предают, боготворят, забывают, сами забываются, страдают, сами причиняют страдание, пропадают, умирают - всё на алтарь моим книгам. И ты не исключение. Первым делом ты дорога мне как литературный герой. Ничего, не расстраивайся. Искусство требует жертв. Нет сына, зато есть писатель. И может, попишу, попишу - и именно через писателя стану сыном.

София, 1924

Сперва ты меня отругала: нечего играть на улице с незнакомыми мальчишками, все болгары дикари, особенно македонцы, а у Кочо родители горцы, ну и, ясное дело, он ко мне сразу драться. В эти дурацкие казаки-разбойники меня все равно обставят. И всегда у меня такой жалкий вид. И теперь вот, обмотали мне руки колючей проволокой, потекла, разумеется, кровь, и не подоспей ты вовремя, началась бы гангрена. Боже, понимаю ли я, что делаю? Болгары - почти что турки, а турки вам ни за что ни про что голову отрежут! Или я обещаю порвать с ними, или на всю жизнь останусь совершенно без головы! Я сначала немного похныкал, потому что не понял, как можно жить без лица и макушки. Потом понял: нельзя, а ты просто стращаешь и твоя логика устрашения из рук вон. Ты, пожалуй, даже глупей, чем я думал. Прочтя мораль, ты обмыла и смазала йодом ранки. От йода заболело гораздо сильней, и несколько минут я считал, что ты еще хуже и болгар, и турок чистокровных. Ты поняла, что поцелуями и ласками боли не облегчишь, скорее, наоборот. Обрадовать вообще меня было трудно. Сладостей я не любил, а игрушки через два-три дня ломал, особенно куклы. Правда, любил всякие истории и больше всего - про твое или папино прошлое.

Истории так истории. Ты усадила меня в кресло с большой сиреневой подушкой, по одну руку комод, на нем обшарпанный футляр со скрипкой, по другую - грубый деревенский стол, служивший отцу письменным, с пакетиками из папиросной бумаги и черными кляссерами. Истории я запоминал по годам, потому что всегда помнил цифры. Так, мог пересказать факты по датам, факты при том никак не связывая. В тот день я попросил тебя рассказать про год 1910-й. Ты на миг задумалась и пустилась в длинный рассказ, сперва шутливо, потом взволнованно. Рассказ о поре, когда ты была юной счастливой красоточкой. Папа торговал кожами, продавал их в разные страны, многих уж нет, Черногории, например, или Сербии. Мама мечтала, чтобы ты после гимназии продолжила образование. Отец с матерью, как я впоследствии понял, всегда правы. Во всем и при всем. Считаешь, доченька, что все знаешь? Ну так узнаешь еще немножко. И ты поступила в Одесскую консерваторию и прекрасно училась. Хотя и веселилась. Веселье в меру полезно в любом возрасте. Бывала ты на балах, маскарадах, конкурсах красавиц. Порой хохотала так, что папа с мамой хмурились. В доме у вас было всегда полно гостей. Жили вы в центре, между Французским бульваром и бульваром Ришелье, писатели, артисты, художники - часто как снег на голову.

Стала описывать мой родной город. Я Одессы не помнил. Ты вздохнула: ну да, я же был совсем маленький, когда уехал. Ничего, когда-нибудь еще побываю, увижу, какая она красивая. Весной лилии там благоухали, как нигде. А моряки своими хриплыми дивными голосами рассказывали о таких приключениях, какие Одиссею и не снились. Может, всё придумали, но это не важно. По вечерам воздух был светел, словно ночь не смела его коснуться. А лестницы у порта так головокружительны, что казалось, вот-вот город рухнет в сильнейшем, упоительнейшем землетрясении. Я понимал не все. Ты испугалась было, что описала Одессу не красавицей, а чудовищем. Высморкалась тихонько, словно украдкой утерла слезу и сменила тему. Стала говорить о моем отце. В 910-м году он был богат, старше тебя на пять лет. Профессии не имел и жил на деньги, оставленные бельгийско-эльзасскими предками, строившими малороссийскую железку. Здесь ты сделала лирическое отступление, похвалила локомотивы, тягу, густой пар, семафоры, рельсы, вокзалы и друзей, ах, как они были взволнованны, когда встречали и провожали! Незнакомые слова я просил повторить и старался запомнить. С каждой фразой расширял свой словарный запас. У папиных родителей, говорила ты, был большой дом в Киеве. Дедушка, папин папа, был киевский почетный гражданин. Власть имел огромную и сам человек был очень властный. В Харькове и Одессе они тоже имели прекрасные дома. Но, сыночка, сказала ты, богатство - не добродетель, и богачи порой

Вы читаете Русская мать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату