розочка. Иногда вместо цветка подарок - фигурка саксонского фарфора, старинный ключ, наперсток с брильянтиками или музыкальная табакерка. Это даже не подарки, а темы для приятной болтовни, приятной и только приятной. К примеру, ты сообщаешь, очень убедительно, что фарфоровая кошечка в восьмидесятые годы принадлежала одной вашей дальней родственнице, а подарил кошечку вюртембергский принц, когда был в эту вашу родственницу влюблен. Вы делаете вид, что выяснили, кем именно родственница вам приходится. Заодно приплетаете каких-то забытых русских, молдаван, татар, славян. Сливаетесь душой, вспоминая то, чего не было.

Тем временем пюре проглочено, заедено черносливом и запито липовым чаем. Теперь разговор о цветах. Вы спорите о достоинствах резеды, пионов, орхидей, ноготков, фуксии и анютиных глазок. Но в споре истина не рождается, ибо о вкусах не спорят. Ну и ладно. Кстати обсудили одесский и херсонский парки и симферопольский городской сад - незабвенный, потому что в Симферополе дедушка родился, вырос и ухаживал за бабушкой, ухаживал долго и упорно. Ты как бы невзначай перешла на скорое бабушкино выздоровление. Надо бы, говоришь, поехать ей на курорт. Новая тема - курорты. Ты не знаешь, но приятельницы говорили, что в Карлсбаде голубые горы и целебные воды; в Ля-Бурбуль запрещены автомобильные гудки, чтобы не нарушать покой отдыхающих; в Монте-Карло толстосумы нанимают по три-четыре телохранителя, и те на рассвете не дают им после проигрыша застрелиться. Потихоньку бабушка задремлет, и ты уйдешь, усталая, но с чувством выполненного долга. Тайком от всех запираешься на кухне и рыдаешь взахлеб. Выйдешь опустошенная, но просветленная.

Затем, ближе к вечеру, ты опять идешь к бабушке, читаешь ей вслух. Выбираешь что-нибудь не слишком глупое, но и не заумное - Грибоедов, Гиппиус. Читаешь понемножку. Если видишь, что бабушка потеряла нить, начинаешь снова. В семь приносишь ужин. Почти всегда овощной супчик и куриная грудка. Уходя, поправишь подушку, придвинешь колокольчик на тумбочке к самому краю. Если что, бабушка позвонит. Предосторожность, впрочем, излишняя. По крайней мере один раз, в три часа ночи, ты встанешь, подойдешь к ее двери, послушаешь дыхание. Режим дня блюдется строжайше. То же и для гостей: расписание для них не дозволено нарушать никому, особенно дедушке. Его допускают через день на десять минут во избежание взаимных охов-вздохов. Для вящей убедительности ты сослалась якобы на мнение врача и заявила, сочинив на ходу, очень авторитетно: нашей больной необходимо соблюдать эмоциональное равновесие во избежание сердечного приступа, в связи с чем малейшее волнение представляется опасным. Дед смирился. Иными словами, согласился не говорить больше с бабушкой по душам. Его чувствами при этом ты не поинтересовалась. Каши из чувств не сваришь. Что до нас с отцом, то мы получили право на две минуты в день - поздороваться, улыбнуться и сказать, что бабушка прекрасно выглядит. С нами, правда, вышла осечка. Отцу, от природы застенчивому, было неловко любезничать, а мне просто было лень тащиться к вам. Так что расписание мы не блюли, а заходя к бабушке, то хмуро косились, то сюсюкали не в меру.

Арман с Матильдой приходили дважды в месяц, не чаще, не надо толпиться, не то будем выглядеть, как воронье над падалью. Зато друзей и знакомых строгости не касались. У них - больше прав и свобод. Бабушка их не любит, придут, не придут - все равно. И любезны они или нет, тоже все равно. Зато не все равно, что они вносят разнообразие, оно полезно для здоровья. Но конкуренции, как я постепенно заметил, ты не терпишь. Твои права на бабушку исключительны и абсолютны, потому что никто, по-твоему, не смог бы ходить за ней так, как это делаешь ты. Итак, два с половиной месяца самоотверженности. Ты устала и сделалась сварлива, ревнива, раздражительна. Бабушка худеет, лицо, прежде круглое, теперь стало костлявым, дыханье почти все время прерывистое, часто - хрип с металлическим присвистом. Врач выписал морфий. Ты поняла: конец близок и боль снимают любой ценой. В начале сентября ты сказала мне, что бабушка дотянет самое большее до Рождества. Не говори ей, что началась война. Мол, бабушка приходит в сознание минут на десять-двадцать в день и нельзя отравлять ей эти мгновения. Но я вдруг взбунтовался. Нет, я не против твоих указаний! Я против твоего поведения в целом! Это ж надо, узурпировала умирающую! Командуешь чужой смертью! Кого ты хочешь обмануть? Дураку ясно - наделала дел в молодости, еще до моего рождения, а теперь хочешь искупить вину! Обращаешься с бабушкой, как с вещью! Точно оберегаешь ее от воров! Значит, мы, по-твоему, воры! Хочешь одна страдать! С нами не делишься! Мы, по-твоему, переживать недостойны!.. Поистине я стоил тебя - тоже присвоил право говорить за всех.

Поначалу ты не отреагировала. Главное для тебя - мать, ежечасно, ежеминутно, остальное не в счет. Прошло, однако, несколько дней - и тебя вдруг точно подменили. Решила, что ли, наверстать упущенное. От бабушки ты несколько отвлеклась и переключилась на меня - жадно, алчно. Словно осознала: объект забот не надежен - и надо готовить другой. Бабушка, считай, отрезанный ломоть, перспектив нет. А вот я перспективный, на мне можно развернуться - не просто слегка опекать, а заботиться до самозабвенья. Ты объявила: мне девятнадцать, это бесценный дар и нельзя зарывать его в землю. Идет война. Что с нами будет завтра? Какая катастрофа грянет весной? А ты, оказывается, думаешь обо всем. Бабушки не станет. Муж - человек апатичный, где-то даже намеренно безразличный. Получается, что будущее принадлежит мне. Но какое у меня может быть будущее во времена Гитлера, Муссолини, Франко и Сталина? И ты протянула мне две тысяче франковые купюры. Дескать, где взяла, не спрашивай. Просто погуляй как следует, потрать на девочек, на любые сумасбродства! Жизнь коротка и трагична. Пользуйся, пока молод, возьми от нее все! Ты, мать, этого очень хочешь. Есть кино, театр, путешествия в Париж, есть разные удовольствия. Помнится, когда дружил с Мари-Жанн, играл в покер. Что ж перестал? Другими словами, хладнокровно приглашала меня распутничать. И внезапно я возмутился. Стал с тобой зол, груб, черств. Погрешил даже на морфий, подумал: не иначе как урвала немного и себе от бабушкиных уколов. Или просто дошла до точки.

Теперь ты воевала на два фронта. Один, считай, потерян, и ты с каждым днем перебрасывала все больше сил на другой. Уже продала на мою гульбу ожерелье и два кольца. Заставила отца давать мне больше карманных денег. Он что, не слышит стук солдатских сапог? Не чует угрозы? Не знает, что через пару недель забреют и меня, несмотря на мою студенческую отсрочку? В один прекрасный вечер, в ноябре, ты вручила мне очередной конверт. В нем лежали золотые монеты. Бабушкины - пояснила ты. Ей все равно уже ни к чему... А о себе, стало быть, ты и думать забыла. Все мое недовольство тобой, всю подозрительность вмиг как рукой сняло. Как к тебе относиться, я теперь и сам не знал. То ли бес самопожертвования действительно поделился в тебе на нас с бабушкой, то ли ты сама не своя от горя. А я-то тоже хорош! Продаюсь за подачки, торгую жалкими остатками уважения и сыновней любви! А ты вдруг объявила родне: делайте что хотите и приходите когда хотите. Бабушка почти все время без сознания. Оберегать нечего и некого. И снова наконец ты снизошла до родных и отреклась от власти. Я даже сомневаюсь, что в последние бабушкины минуты ты из кожи вон лезла. Бабушка умерла в начале декабря, во сне. Похоронами занимался Арман. Ты же палец о палец не ударила. И на кладбище не пролила ни слезинки.

Париж, 1972

Вспоминаю о тебе мельком, в краткие паузы между писанием книг и статей или чтением лекций в Лиссабоне, Флоренции, Эдинбурге, Тулоне, Льеже, Мадриде. Когда человек сам себе хозяин и с собой в ладу, на что ему старуха мать? Чувства у меня к тебе самые банальные. Свою жизнь я сделал сам. Похвастаться могу немногим: упорством, дерзостью с долей наглости, здравым смыслом и умением остановиться вовремя. Заскоки и выкрутасы, конечно, присутствуют, одолевают исподтишка, но в открытую им со мной не сладить. Выручает писательство. Я не писатель, так сказать, с большой буквы, я просто пишущий, писака, чем вполне горжусь. Я ничуть не служитель муз. Считайте - просто человек, собеседник и говорун, ввожу в заблуждение, морочу голову. Пятнадцать лет писаний и черканий, порой удачных, убедили меня, что литература - вещь простая. К себе тоже отношусь трезво. Главное мое правило: не идти на поводу у собственных фантазий. Сюрпризы и вымыслы ненадежны. На особенном, этаком и внешнем, и внутреннем, далеко не уедешь. Но я ничего не предписываю и не навязываю ни себе, ни читателю, более того, из уважения к нему слежу за языком и стилем. Только форма, по-моему, спасет и оправдает любые порывы. Но что бы ни писал я, еще важнее - не изрекать, не считать себя истиной в последней инстанции. Писатель - не высший судия. Порой, изредка, одолевает меня и поэтический зуд. Это физическая потребность, которая сильней меня. Но жертвой ее не стану. Я приму ее, но рано или поздно, на моих условиях: написанное должно быть понятно другим. Да, стихосложение - потребность, пишу стихи, как дышу, заслуг моих тут нет, я им не сторож, не нянька. Но в том виде, в каком они являются, читателю представить не могу: я уважаю ремесло и, явись они мне готовенькие, все равно нашел бы, где поработать, отшлифовать, отточить, сделать из слов произведение именно искусства. Мой ответ вдохновению - труд. Вдохновение журавль в небе, труд - синица в руках. Надеюсь, такое отношение к поэзии извиняет мои поэтические амбиции. Тем больше я сижу над строкой, тем больше превращаю поэзию в труд. Поэтический труд становится работой, как и все другие, и требует усилий и усидчивости. Конечно, в глубине души я верю, что он приведет к озарению, откроет высшие тайны. Тайны мирозданья, к примеру, или человека, когда он не скован никакими законами. Иными словами, поэзия моя вольница, но - в жестких рамках, бунт, но тайный, тайком от всех и вся. Что же все-таки это значит? Сам не знаю. Значит, скорее всего, многое. А я думаю - волшебный фокус, иначе не скажешь. Но сказать попробую - не хочу выглядеть в глазах читателей фокусником и шулером. И с удовольствием заявляю: поэзия моя - борьба высшего смысла с бессмыслицей. Да, мне по сердцу палка о двух концах. Заодно и читатели еще разок подумают о жизни. Правда, это будет стоить им большой крови, ибо способ непривычный. Но - и малой, если они люди непредвзятые.

Понимала ли ты мои стихи? И меня самого, когда в стихах и врал, и говорил правду? Ты смотрела на меня только обывательскими глазами. Так что в этих глазах я остался лишь тем, что говорил и делал, формой, а не сутью. А суть была тебе безразлична или вовсе мешала. Литература, по-твоему, - то, что налицо, байки и шарм. Всякая заумь неприлична. И нечего искать то, чего нет. Ты даже, пожалуй, из чистого упрямства отказалась пойти за мной в глубь, ненадежную, неверную. Правда, было время, когда ты могла понять это. Когда ты играла на скрипке, и позже, когда немного лепила, ты понимала это незримое, бесплотное. Чуяла его в Бетховене и Моцарте, Родене и Бурделе. Видела, как творение становится больше автора. Но сыночка твой разве такой талант? А если такой он талант, значит, не принадлежит уже своей матери! Думаю, ты считала, что я просто способный. И возненавидела бы меня, признай ты во мне гения ну или что-то в этом роде.

Успокойся, не гений я! Даже и поэт не настоящий. Возможности мои скромны, я знаю и смирился. Просто я в форме, когда живу ни дня без строчки. А ведь для поэзии этого мало. Но я люблю писать, люблю стучать на машинке, вытаскивать листки из кармана в кафе или метро, у моря, ручья, холма или при подружке, министре, чиновнике и кропать, и кропать, как дышать! Моя поэзия, пусть бездарная, - мне отдушина. И я прилежен, как кассир в захолустном банке или вышивальщица в темной комнате. Пишу и прозу - свожу счеты с веком. А что толку? Если я прав, труд мой забудут. А если не прав, то и зачем трудился... Рассказов своих не люблю. Они как сценарии для плохих фильмов. Но прозой я утешаюсь, когда не могу писать стихов. Выходит, весь мусор и шлаки выплескиваю в нее, и на том ей спасибо, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Говоришь, пишу я тяжело и порой с вывертом. Но признай и другое, и ни к чему тут ложная скромность: почти год грязной прозы - и пара недель чистой поэзии.

У моей прозы назначение скромное. Прикрыта она вымыслом или нет, всегда она только - автобиография. Пойми, что быль можно перенести в сказку и слить их в одно. Мое тело - это все мои мании и фобии. Между селезенкой и плеврой, ближе к тонкой и толстой кишке, - чувствилище, то есть отношение к де Голлю, Джону Кеннеди, Вилли Брандту, Индире Ганди, Моше Даяну и Кастро. И потому мне они в сто раз ближе тебя. И когда тревожусь или вздыхаю с облегчением, то думаю не о тебе, а о войне в Биафре и в Бангладеш, о поездках Никсона, богатстве Саудовской Аравии, перенаселении Земли и трех жалких шажках Нила Армстронга по Луне. Я, к твоему сведению, заодно со всеми ними. И родня мне не ты, а они, Армстронги и Никсоны. Пусть они обо мне даже

Вы читаете Русская мать
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату