привезли в роскошную трехкомнатную квартиру с видом на Волгу и ярославский Кремль, он окончательно размяк и решил, что сегодня, что бы ни случилось, ничего делать не станет: сейчас примет душ, потом поедет на машине осматривать город, а вечером, никуда не торопясь, вволю посидит в ресторане. Это был замечательный план, и он, представив себе, как все это будет, даже пожалел Клеймана, который теперь ни на что, кроме тюремной баланды и пайки хлеба, рассчитывать не мог.
Реализовать свой список Ерошкину удалось полностью. Он принял душ, затем несколько часов катался по городу, шофер оказался отличным малым, знал об этом городе все, что только о нем можно было знать; Ерошкин оценил, как ему повезло, даже решил во что бы то ни стало сохранить его при себе. В поезде он был уверен, что первое место, куда поедет, — это посмотрит дом, где сейчас живет Вера. Но шофер, когда он назвал улицу, сказал, что это самая окраина да еще на другой стороне Волги, и Ерошкин неизвестно почему дал отбой. Он давно уже, когда думал о Вере, видел, что, хоть и не без провалов, постепенно они обкладывают ее с разных сторон, строят и строят вокруг нее санитарный кордон. Они брали очень широко, потому что сама Вера, в сущности, никому была не нужна — пускай и дальше живет с кем хочет и где хочет, лишь бы никакая зараза от нее больше не исходила. Вместе с другими он обходил ее всегда с запасом, обходил чересчур медленно и долго, чтобы сжиться с этой дистанцией между ним и Верой. Он привык и так — издали — на нее смотреть, и так о ней думать, привык ценить все то, что иначе как с расстояния не увидишь. Теперь ему предстояло подойти к Вере вплотную, и он понял, что сразу решиться на это не может, боится.
Те двенадцать человек, которых он лично почти три месяца допрашивал по делу Веры, выстроили для него ее очень полно. У него было это ощущение полноты Веры: каждый из подследственных знал ее кусочек, иногда совсем малый ее фрагмент, он же, Ерошкин, нигде и никогда Веру не видя, знал о ней больше всех. Он старательно, не жалея ни сил, ни времени, лепил ее из их показаний и теперь боялся, что все это могло быть разом разрушено. Так, он знал ее лучше других, но понимал, что, увидев, никогда не признает, пройдет мимо, даже не заметив. Каждый из этих двенадцати найдет ее в любой толпе, в любой сутолоке и давке; едва приметив, пойдет за ней, забыв обо всем, но только не он, Ерошкин. Здесь был какой-то отвратительный парадокс, и Ерошкин пока никак не мог придумать, что с ним делать, он ничего не мог придумать, кроме одного — сколь можно дольше держаться от Веры на расстоянии.
Рестораны шофер, по-видимому, знал не хуже, чем остальное, потому что в “Волге” Ерошкина накормили так, как в Москве есть ему еще не доводилось, особенно хороша, конечно, была рыба. Приканчивая последний кусок запеченной в грибах осетрины, Ерошкин снова вспомнил Клеймана и вдруг сообразил, что тот знает Веру именно так, как ему надо — вплотную. Весь этот день и вечер в ресторане были настолько хороши, что он давно уже смягчился к Клейману, ему хотелось его оправдать, и он стал объяснять себе, что это не вина, а беда Клеймана, что он всегда был чересчур к Вере близок. С этого расстояния ее и нельзя было увидеть иначе. Оттуда, где стоял Клейман, и вправду должно было казаться, что с Верой справиться можно лишь пулей. Так что немудрено, что он испугался, стал паниковать и свой страх в конце концов передал и Ежову.
Теперь в Ярославле Ерошкин был почти уверен, что Клейман видел Веру не неправильно, а лишь неполно и не с той позиции. Это, конечно, коренным образом все меняло. Если бы Клейман в свою очередь сумел понять его, Ерошкина, как он сам только что понял Клеймана, они могли бы прекрасно сотрудничать. Ерошкин не сомневался, что сейчас главное для него — не торопиться, не спешить и сначала научиться видеть Веру глазами ярославца. То есть Клейман должен был рассказать ему о Вере все, рассказать Веру такой, какой он ее знает, и лишь после этой подготовки он мог наконец увидеть Веру сам. Это был хороший план, умный, спокойный, а главное — вполне безопасный. Ерошкин был так им доволен, что решил, что прямо из ресторана поедет в управление знакомиться с Клейманом.
Сам он с детства был “совой”, ему всегда было безмерно трудно просыпаться по утрам, зато вечером, когда другие следователи засыпали на ходу, он был бодр и полон сил. В НКВД каждый знал, что никто больше Ерошкина не любит ночные допросы и никому они не удаются так, как ему. Правда, в последнее время он не высыпался и сильно сдал, но здесь, в Ярославле, вдруг снова почувствовал, что в форме и легко проговорит с Клейманом до утра. Черт знает, что на него так подействовало, но в нем появился азарт; опять он всем нутром знал, что идет по правильному следу. Пока уладились формальности и Клеймана наконец привели в его же собственный еще два дня назад кабинет, на городских часах пробило три часа ночи. Клейман был вял, сонлив, то и дело он забывал, как себя должен вести, где сидеть и вообще кто кого допрашивает, только под утро он во всем этом разобрался и вдруг разом сделался таким жалким и угодливым, что в итоге ничего, кроме брезгливости, вызвать у Ерошкина не мог.
Ерошкину надо было от Клеймана совсем другого. Он шел, чтобы сказать ему, что по отдельности они оба знают Радостину неполно, и у них нет иного пути, как сойтись, отдать друг другу все, что каждому из них о Вере известно. То есть он шел для того, чтобы предложить Клейману равенство, свободу и свою дружбу — теперь он видел, что ни к какому равенству Клейман не готов, что он и так, за лишнюю пайку хлеба или просто за то, чтобы его не били, скажет все, что знает. Ерошкина это настолько огорчило, что почти сразу говорить с Клейманом о Вере ему расхотелось, и он сменил тему, перевел на первого секретаря местного обкома Кузнецова. Этот ход оказался правильным. При первом же упоминании Кузнецова Клейман ожил. Кузнецов был его личным врагом, был тем, из-за кого он, Клейман, не сумел расправиться с Верой, в результате же сделался той жертвой, какой должна была быть она. Возможно, в вопросе Ерошкина ему почудилось, что песенка Кузнецова спета, активный сбор компромата на него уже ведется, Ерошкин именно для этого и приехал в Ярославль, а разговоры о Вере — это так, прелюдия, зачин. Самому Клейману убрать Кузнецова не удалось, но сейчас ему было безразлично, кто и на чем Кузнецова заломает, лишь бы и тот от начала до конца прошел все следствие, суд, а в финале, как награду, получил бы свою пулю.
Клейман воскресал буквально на глазах, такой он и был нужен Ерошкину; раньше на Веру ярославец не отозвался, остался глух, здесь же он, как хороший коренник, не уставал что есть силы тянуть вперед. Клейман был чекист, что называется, милостью Божьей. Ерошкин еще в Москве понимал это не хуже Смирнова, но, когда Клейман стал давать показания, все равно был ошарашен. Клейман начал с того, что первые десять месяцев он целиком и полностью занимался Верой. Он следил за каждым ее шагом, выявил практически весь ее круг, и здесь, в Ярославле, и тех людей, с которыми она была близка в Москве и в Грозном; то есть, как сразу стало ясно Ерошкину, он пошел тем же путем, что и они со Смирновым, просто встал на него куда раньше. Конечно, возможностей у Клеймана было меньше, чем у центральной Лубянки, и все же он выяснил адреса и судьбы чуть ли не трех четвертей тех людей, которых разыскала Москва. И использовать их он предполагал примерно так же, как и Смирнов, только считал это запасным вариантом, чем-то вроде страховки; куда быстрее и, главное, проще, безопаснее, говорил он Ерошкину, без лишних разговоров ликвидировать Веру и поставить на этом деле точку.
Почти сразу же, как он начал “разрабатывать” Веру, продолжал Клейман, он почувствовал сопротивление, почувствовал, что все время ему кто-то мешает. Никто ничего не запрещал и ни в чем его не ограничивал, однако каждый шаг давался с чудовищным трудом, будто в болоте вязло. Что у Веры могут быть высокие покровители, ему сначала и в голову не приходило, он все списывал на то, что она уже довольно далеко ушла назад и ему, что бы он ни делал, всякий раз приходится преодолевать тот овраг, что вырос между ними, спускаться вниз, идти по дну, потом снова подниматься и таким же образом возвращаться обратно. Он буквально сходил с ума от того, с каким трудом давалось ему это дело, и понимал, что дальше будет только хуже: страна продолжала идти вперед, Вера же отступала назад, и этот провал между ними рос и рос, а как перекинуть через него мост — никто не знал.
Клейман видел, что каждый день, каждый час и каждую минуту она становится дальше и дальше; может быть, поэтому он посылал в Москву такие панические донесения, поэтому настаивал на самых быстрых и решительных действиях. Продолжалось это, сказал Клейман, почти полгода, а потом ни с того ни с сего ему вдруг стало казаться, что дело здесь отнюдь не только в том, что Вера уходит назад, есть и вполне конкретный человек, который при любой возможности ставит ему палки в колеса. Это превратилось в настоящую манию; с одной стороны, Клейман прекрасно понимал, что такого человека нет и быть не может, в конце концов он знал в этом городе всех от первого до последнего, знал о любом — кто, где, когда, с кем; а с другой — он уже не сомневался, что этот человек не просто есть, он вдобавок еще и постоянно за ним, Клейманом, следит — не отступает и на шаг. Это было как наваждение, ни о чем другом он думать не мог.