Ерошкин тогда, на исходе этих двух лет, впал в полнейшую апатию. Работать он даже не пытался, сидел на службе, разбирал клеймановские писания, но и это вяло, без смысла и толка. Один Берг, пожалуй, его по-прежнему занимал. Он держал его в комнате, соседней со своим кабинетом, и часами говорил с ним или о Клеймане, или вообще о жизни. Берг, ожидая, когда Ерошкин наконец скажет, что он может идти к Вере, наверняка маялся не меньше, но, в отличие от Ерошкина, никак этого не показывал. Он был хороший, умный собеседник, много всего знал, главное, такого, с чем Ерошкин никогда до Веры не сталкивался, и для Ерошкина давно уже стало необходимостью обсуждать с ним каждый свой шаг. Чаевничая и так, они говорили часами, часто уходили в сторону, снова возвращались, в сущности, они ведь даже клеймановские бумаги разбирали на пару: Ерошкин папку за папкой относил их к Бергу сразу же, как прочитывал сам. Все это, конечно, далеко выходило за рамки принятой практики, чтобы не списывать на специфику дела, но однажды Ерошкин вдруг понял, что в этом деле он может и хочет быть только ведомым. Рядом не было ни Смирнова, ни Клеймана, и он пытался выставить вперед Берга.

Это понимание он счел тогда за приговор и на следующий день, все внимательно обдумав и разобрав, отправил в Москву на имя Смирнова прошение об откомандировании его, Ерошкина, на фронт. Шла война, немцы с каждым днем подходили к Москве ближе и ближе, и ему теперь казалось несомненным, что, пока война не кончится, все связанное с Верой так и так отойдет на второй план. В письме, посланном вместе с прошением, он не стал себе отказывать в удовольствии на сей счет высказаться, кроме прочего, это было хорошим объяснением и оправданием его ярославских неудач. Дальше, насколько я знаю, он как-то успокоился и утешился. Он по-прежнему ходил на службу, по-прежнему разбирал и читал бумаги Клеймана, разговаривал с Бергом, но все это потеряло для него остроту, он был уверен, что со дня на день придет положительный ответ, и ему останется последнее — сдать дела. Он не питал иллюзий насчет того, что на этой войне уцелеть будет нелегко, но сейчас это его не пугало.

Неизвестно почему Смирнов не давал ему ответа больше месяца, хотя тогда, в сентябре сорок первого, согласие на такого рода просьбы всем приходило в несколько дней. Очевидно, он тоже колебался, в конце же концов, к немалому удивлению Ерошкина, ему из НКВД пришла бумага, где было коротко и ясно сказано, что в настоящее время коллегия считает продолжение его работы на прежней должности более целесообразным, чем отправка его, Ерошкина, на фронт.

В общем, в тот раз ему опять выразили доверие, и он, хотя и не без труда, шаг за шагом стал втягиваться в работу, делать то, что подготовил для Ярославля еще в Москве. И вот, как только все начало раскручиваться, колесо, хоть и со скрипом, пошло, завертелось, в частности, Берг наконец жил у Веры, Клейман, на этот раз уже мертвый, снова перегородил ему дорогу. Неожиданно Ерошкин узнал, что он — единственный наследник, единственный душеприказчик покойного, и теперь только от него, Ерошкина, зависит, дать ли тому, что осталось от Клеймана, ход или бросить в печку и раз и навсегда забыть. Наверное, сам Клейман, будь его воля, вряд ли бы назначил своим наследником Ерошкина, но спрашивать его было некому, и Ерошкин легко себе признался, что этому рад. Хотя искушение бросить бумаги в печку у него и вправду было, немного поколебавшись, он начал разбирать архив Воркутинского лагеря и даже не заметил, как втянулся.

Он читал день за днем, снова как будто забыв, что он начальник управления НКВД по Ярославской области. С явным раздражением не больше часа в день от тратил на то, что без его подписи или резолюции не могло двигаться дальше, а остальное время читал. Ровно две недели лагерной жизни за сутки. Во всем этом было, конечно, немало сходства с августом сорок первого: как и тогда на всех фронтах наседали, давили немцы, и казалось, что нашим из-под них уже не выбраться. Как и ему из-под Клеймана. Тот был настолько его сильнее, тяжелее, что не давал и продохнуть. И Берга — единственного союзника Ерошкина — тоже не было рядом. И все же на этот раз Ерошкин стоял куда лучше. Он знал, что, идя так — две недели клеймановской жизни в один день — он уже через месяц будет на свободе. Через месяц Клейман должен был умереть, и Ерошкин был уверен, что сил продержаться это время у него хватит.

Наверное, это было самым важным, что у Клеймана был конец, потому что теперь, когда он читал его бумаги, в нем не было ни страха, ни истерики. Как и раньше, он сознавал, насколько мощно работал Клейман, сколько всего он сумел сделать за год жизни в своей воркутинской дыре, и все-таки, обдумывая то, что от Клеймана осталось, Ерошкин не мог отрешиться от ощущения, что сейчас и то малое, что он сам сделал здесь, в Ярославле, и тот огромный и так блестяще разработанный процесс, который с начала и до конца подготовил под Воркутой Клейман, — все это разом и равно стало никому не нужным. Клейман, по- видимому, связывал это только с войной, с тем, что она отодвинула, как и многое другое, дело Веры на второй план, и Ерошкин вслед за ним тоже; лишь спустя месяц, когда все, что он нашел в воркутинских бумагах, само собой распределилось и улеглось по полочкам, Ерошкин понял, что одной войной тут не обойдешься.

Первое, что поразило его, это то, что Вера после Грозного раз за разом оказывалась в выигрыше. Она, пусть еле-еле, но всегда их обоих переигрывала. Причем для этого она как будто ничего не делала. Вера просто стояла и ждала, а ему и Клейману, из последних сил пытающимся друг друга опередить, поймать ее первыми, снова не хватало самой малости. Они уже держали ее в руках, и тут она непонятно как выскальзывала и все, что было ими с таким тщанием подготовлено, обращала себе на пользу. Оба они, каждый на свой лад, строили ей западню. Не жалея времени и фантазии, они варили приманку точно на ее вкус, и она клевала, вне всяких сомнений, клевала. И вот, когда они знали, что ей конец, слава Богу, теперь и вправду конец, она просто забирала то, что они сделали, и спокойно шла дальше. Так было много раз подряд и, главное, так было и до войны, до войны было то же самое, и Ерошкин ясно видел, что ничего на войну списать здесь не удается. Но Клейман до своего последнего дня верил, что причина в войне, да еще в том, что выстроить дело Веры настолько убедительно, чтобы в его, Клеймана, правоту поверили все, в первую очередь Сталин, он никак не может.

Ерошкин пришел в совершеннейший ужас, обнаружив, что на июнь-июль сорок второго года Клейман запланировал новую провокацию, рассчитывая, что, если она удастся, от иллюзий насчет Веры он Сталина отказаться вынудит. Он придумал фантастический ход — решил убедить своих воркутинских зэков, что им не следует кротко и терпеливо ждать Веры, так шансов у них нет, нет ни у одного, единственный путь — это, не теряя времени, пуститься вслед за ней, пойти туда, куда идет и она, то есть назад. Он собирался им сказать, что вообще не верит, что Вера возвращается к кому-то из них, наоборот, по его, Клеймана, мнению, она не только от страны, но и от каждого из них уходит дальше и дальше. Они заняты нынешней войной, только о ней говорят, только о ней и думают, часами простаивают около громкоговорителя, боясь пропустить новую сводку Информбюро, то есть, как бы они ни любили и ни ждали Веру, они вместе со страной, вместе с другими советскими людьми продолжают идти вперед, а Вера в свой черед по-прежнему идет назад, туда, где никакой войны нет и в помине. Но ведь это совсем другая жизнь, если через многое как-то еще можно перепрыгнуть, перескочить, то здесь общего языка они никогда найти не смогут, никогда друг друга не поймут.

Впрочем, Клейман собирался им сказать, что однажды и Вера начнет ждать вестей с фронта, тогда тоже русские будут воевать с немцами, и тут договориться с Верой они, казалось бы, смогут, но это ошибка, надеяться на это нечего, тогда будет не вторая, а первая мировая война, и Вера уже пройдет мимо них, сделается девочкой, гимназисткой. То есть, как бы они ее ни вспоминали и ни восстанавливали, расстояние между ними растет и растет, скоро различать ее им сделается трудно, лишь один силуэт и будет виден. Поделать с этим ничего нельзя, во всяком случае, идя тем путем, каким они шли раньше, — точно ничего. Последние несколько фраз были придуманы Клейманом не зря, зэкам они оставляли надежду; из них вроде бы следовало, что есть еще и другой путь, и он совсем не так безнадежен, как этот, самое важное — он, Клейман, похоже, его знает и даже готов его зэкам показать. Клейман все это прекрасно рассчитал, в своем плане он специально пометил, что первые десять дней, чтобы разжечь их и завести, он под любым предлогом будет уклоняться от разговоров на тему, что же зэкам сейчас делать, чтобы Вера не прошла мимо.

Конечно, в них и так давно уже не было чувства самосохранения, и все-таки Клейману надо было намного большего. Они должны были принять и пойти туда, куда он им покажет, пройти весь путь без тени страха, ни разу не усомнившись, ни разу не подумав, что это ловушка. Ему это было необходимо, потому что он не меньше Ерошкина боялся Веры, боялся, что, стоит зэкам обратиться к ней за помощью, она снова сумеет найти выход. Клейман считал, что здесь, в лагере, почти в полной изоляции ему хватит этих десяти

Вы читаете Старая девочка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату