ни смысла мутировать дальше. Будь проклято все, все, все. Моя слабость, моя гордыня, моя глупость. Зачем я ей? Зачем я им?
Я не нужен, не нужен, не ну…
Прочь от всего, падая в небо, оставляя на медовом стекле темно-красные капли.
О-о-о-о… Я уже перестал быть вороном, теперь я просто человек, жалкий и слабый, уставший и до сих пор не мертвый. Я разметал крышу своего убежища и бежал по черной пустыне, пока не выбился из сил, но ответом мне была лишь насмешливая тишина, лишенная благословенного ядовитого ветра. Сидя на корточках, грыз сухие вены, из которых никак не хотела бежать застывшая в сердце холодным комком липкая кровь. Валялся, избитый, в мусорной куче на задворках Парижа, вышвырнутый после безобразного дебоша с черного хода отвратительной грязной пивнухи, где кое-как вымытая кружка считалась верхом санитарии. И, как всегда, в кармане еле слышно побрякивал ключ от забытой квартиры, ноги скользили на мокром тротуаре и мир впереди был оглушительно мерзким. Глубоко под сердцем, на дне того, чего не было и быть уже не могло, вонзилась и намертво засела полная ядовитой кислоты игла, и никуда от неё было не деться. Кажется, я пил, спал где-то в теплотрассе, курил марихуану, с кем-то дрался, снова пил, трахал каких-то незнакомых девок, пил с врачом скорой помощи, опять дрался и опять пил, и так до бесконечности. И над всей этой мерзостью простреленным знаменем развевалось на смрадном ветру чувство полного поражения. Бродя по улицам чужих городов, я курил пачку за пачкой, пытаясь разучиться дышать, но легкие только каменели от дыма, обретая ненавистную способность дышать титановым газом и фотосферой холодных звезд. В ночном небе Нью-Йорка, расчерченном огненной рекламой, парили два лица и траурно- черная, бездонная, как небо Пада, обрамленная розами поверхность Белой Карты. К чему рисунки? К чему желания? Янтарь покинул меня, как и черный лед прежде, и я даже не мог разорвать на части собственное тело. Мое дыхание сжигало лепестки роз на шляпках добрых девушек, что жалостливо кидали мелкие монеты на мостовую передо мной, когда я сидел, прислонившись к стене дома и уставившись в пышущий над головой раскаленным полднем синий плат Италии. Кольцо жгло мне палец.
Мертвое. Мертвое. Мертвое.
Суок.
Суигинто.
Суок.
Суигинто.
С-с-с-с-с-с-у-а-а-а-а…
И вот я бреду, прочь от всего, держась за какую-то стену, сжимая в изломанных пальцах обрывок черной ткани. Гладкая, гладкая поверхность, в которой смутно отражается, плывя без движенья, лицо живого трупа и о которую нельзя разбить себе голову. Н-поле. Чужой мир. Где я? Неважно. Зачем я здесь? Неважно. Зачем я? Неизвестно.
Кожу жжет острая ледяная кромка. Но это тоже неважно. Иглы нависают над головой, замысловато переплетаясь в темноте, за спиной слышен тихий хруст. И это не имеет никакого значения. Никакого, ведь на самом я стою посреди залитого солнцем поля. Нет, заливного луга в конце весны, когда талая вода уже ушла и навстречу звезде жизни из земли рванулись тысячи недолговечных, но упорных мягких зеленых тел. И боли нет. Как хорошо.
Две небольшие головки, улыбаясь, смотрят на меня из травы.
— Суок! Ты жива!
Дочь смеется:
— Конечно, жива, Отец!
— Я была неправа, — со смущенной улыбкой говорит Суигинто. — Прости меня.
Мои ноги подкашиваются. Я падаю на колени перед ними.
— Суок, дочь… Суигинто… Простите меня за все, умоляю вас!
— Я давно простила тебя, Отец, — улыбается Суок. — Теперь мы всегда будем вместе.
— Всегда, — эхом повторяет Суигинто.
Я плачу от счастья, целуя их руки.
Дочь берет меня за виски и касается моего лба теплыми губами.
Ласковые объятья льда.
Часть IV
Темнота и тишина. Беззвучный мрак, преломляющийся и растворяющийся в ровных гранях полупрозрачных игл, сплетающихся под темными сводами в причудливые острые друзы, и лишь напрягая слух до предела, можно различить едва уловимый звон, исходящий от хрустальных стен тихих залов — колебание на грани звука, скорее даже не слышимое, а ощутимое кожей. Хрустальный замок замер, словно тихий сон умирающего художника, освещенного на полу холодной мансарды зеленоватым светом далекой луны, сочащимся из разбитого окна.
Слабое мерцание гладкого массива поднимается на метр от пола, не выше, но этого достаточно, чтобы вытеснить из упрямой темноты странные предметы, рядами лежащие на полу, врастая в него нижней гранью — ограненные кристаллы около двух метров длиной. Алмазы? Лед? Хрусталь? В равной степени они могут быть и тем, и другим, и третьим, и даже всем вместе.
Многие из кристаллов идеально прозрачны, и сквозь них можно различить пол и даже нижние залы, если кому-нибудь вдруг взбредет в голову странная мысль искать между этажами отличия, которых этот неведомый наблюдатель почти наверняка не найдет. Но не все странные драгоценности таковы. То тут, то там можно заметить: свет, исходящий от пола, проникая в толщу некоторых, будто преломляется, огибая какие-то темные пятна, одинаковой правильной формы кляксы, закованные в холодный хрусталь. Приглядевшись, становится понятно, что это человеческие тела.
Люди, окутанные льдом, бледны и измождены, но внимательный посетитель — если это место кто- нибудь посещает, — увидит на их лицах некую странную печать отрешенности, горького спокойствия, молчаливого бесстрашия обреченных казни. Кроме этого, их всех объединяет только одно: разноцветные кольца с розами на их безымянных пальцах. Здесь спят вечным сном азиаты, европеоиды, славяне, у дальней стены виден высокорослый негроид в странной одежде. Его кристалл стиснут с четырех сторон длинными гранеными косыми сталагмитами, будто удерживающими его на месте. Но как может пытаться сбежать спящий во льдах? И от кого?
Царство забвения, королевство сумерек. Вечный покой и мир.
Или нет?
Слабое движение где-то в глубинах хрустальных зеркал. Белая тень, мелькнувшая в темных бездонных пространствах холодной чистоты. Далекое эхо серебристого смеха.
И вновь тишина.
Возле одной из ледяных глыб, крайней в последнем ряду, сидит маленькая черная фигурка.
Девочка? Девушка? Женщина? По красивому лицу не определить возраст, но рост и хрупкое телосложение заставляют склониться к первому. Сизо-синее темное платье разостлалось по полу лепестком увядшей розы. Белоснежные волосы сбегают из-под черного чепца на плечи ручейками старинного серебра. В ало-сиреневых глазах кроются тлеющие упрямые огоньки, лицо словно готово в любой момент превратиться в прекрасную аллегорию ярости, и чувствуется, что с ним это происходит довольно часто.
Но сейчас ни гнева, ни ярости на этом лице нет.
С хмурым недоумением она смотрит прямо перед собой, неестественно прямо, словно все ее внимание сконцентрировано на небольшом изломе зеркального пола в двух метрах перед ней. Изредка ее взгляд как бы случайно и словно мимодумно соскальзывает на камень, где в прозрачной толще покоится в объятьях мороза худощавое тело. Тогда в ее глазах на секунду проступает странное задумчивое выражение.
В следующий миг она поспешно отводит глаза и вновь сердито смотрит на пол. Около получаса проходит в молчании.
Ее губы начинают тихонько шевелиться, беззвучно и медленно, почти по буквам выговаривая какое-то слово. Дойдя до седьмой буквы, она вдруг переводит взгляд на тело, вглядываясь в усталое, измученное, но спокойное лицо человека. На его руке тоже сидит кольцо, но розы в нем нет. Вместо нее — выгравированное на выпуклой бляшке изображение сложившей крылья птицы, похожей на ворона.
Левая рука сидящей несмело приподнимается и начинает приближаться к поверхности кристалла.