осаде, но не давалась развязка. Есть повести, которые без пули не окончишь.

Словно в подтверждение его слов, послышались одиночные выстрелы, щелкавшие в горах и отдававшиеся многократным эхом.

– Атакуют, – с досадой прошептал Грэм. – А мы не готовы… ничего не сделали, черт!

– Почему ж они с той стороны заходят? – не поверил Ять. – Нет, это не садовник…

И впрямь, это был не садовник. В Гурзуф входил сводный анархо-черножупанный отряд под командованием эсера Свинецкого. Во главе его, рядом со Свинецким, разбойно высвистывала дикий степной мотив видная балаклавская анархистка Татьяна Ястребова по кличке Птича. Вслед за нею поспешали три ее телохранителя – бывший поручик Опалинский, беглый монах Жигунов и толстый матрос Сидоренко, лихо горланивший на мотив «Яблочка»:

– Эх, Родина,Да ты уродина!Вам уродина,А нам смородина! 25

Барич пришел в маске лешего, Пемза оделся звездочетом (халат, колпак), даже бледный секретарь нацепил смешные заячьи уши, выклеенные из цветной бумаги. Аламида был в черной хламиде неизвестного происхождения, придававшей ему чрезвычайно торжественный вид. Да и случай был подходящий – последнее заседание «Всеобщей культуры», просуществовавшей ровным счетом две с половиной недели.

Удивительно, как они за эти шестнадцать дней притерлись друг к другу – тридцать человек, сплоченные полной изоляцией от прочего мира. А возможно, ничто так не сплачивает, как обреченность, – все с самого начала понимали, что делают мертвое дело. В «Культуре» были не одни елагинцы, но и добрый десяток приблудных персонажей, осколков бурной и тоже обреченной питерской литературной жизни тринадцатого года. Не было задачи более абсурдной, чем приобщение эстетов к народному просвещению, – но самая ее абсурдность и заведомая неосуществимость задачи были как-то сродни болезненному эстетизму Грабского, Працкевича, Тулина, Савина и оформителя предполагавшейся серии художника Хорошевского, прелестного, легкого человека, все делавшего шутя, щеголя, который и работает легко, щегольски, и так же голодает, и так же когда-нибудь умрет. Казарин им любовался.

За две недели они успели создать целую культуру «Культуры» – Корнейчук завел альбом, куда во время заседаний по очереди писали всякую чушь, приходящую в голову; Грабский сочинил драму в стихах «Противоестественный отбор» – о спорах при составлении проспектов; Барич испек цикл пародий – на Хламиду, Корнейчука, Казарина; все были узнаваемы, над каждой смеялись. Восемь заседаний (Корнейчук сетовал, отчего их не сделали ежедневными) сдружили всех – и не зря сказал Хламида в прощальной речи, что для одного этого уже стоило затевать революцию, прости Господи. Хламида полагал, что узнал о разгоне первым: ему протелефонил Чарнолуский и, пресекая расспросы, сообщил, что сделать ничего нельзя. «Им не нужно быть вместе. Кому-то наверху кажется, что это контрреволюция. Они стерпят инакомыслие, но заговора не стерпят», – сказал он, не дав возразить. Поразмыслив, Хламида признал соображение здравым.

– А издательство? – на всякий случай спросил он.

– Не знаю, – честно ответил Чарнолуский. – Вероятно, книги для чтения победившего класса будет теперь отбирать сам победивший класс.

– Но он понятия не имеет, из чего выбирать!

– Тем лучше для него. А впрочем, я не сказал последнего «нет». Может быть, потом, со временем… или их привлекут к составлению новой орфографии – нельзя же вечно без правил? Но сейчас несвоевременно, объясните им, как сможете…

Хламида не мог; и, придя на Елагин, был рад обнаружить, что во дворце все уже знают.

Итак, Хламида был в хламиде, Барич – в маске, Казарин – в банте, Корнейчук – с носом («Я всегда с носом», – шутил он) и даже Працкевич – в уродливой черной полумаске, очевидно, выкроенной из старого сюртука (ничего не умел делать руками). Этот Працкевич вообще был явный безумец – только в десятые годы такой безумец мог считаться поэтом, – но в стихах его на двадцать мусорных строчек попадалась одна алмазная; бывали и чистые восьмистрочные шедевры, пронизанные тоской такого невыносимого одиночества, что Казарин не смел смеяться над ним; говорят, такая тоска бывает перед припадком – сердечным или эпилептическим, а Працкевич жил от припадка до припадка.

Сходились, рассаживались; Хламида, просивший не опаздывать, по-прежнему строго посматривал на пустые стулья. Хмелев очень быстро перестал ходить на заседания, остальные являлись исправно. Последним влетел Корнейчук с тяжелым альбомом под мышкой.

– Что ж, все в сборе! – покашливая, встал со своего места Хламида. – Приветствую вас, господа, на далеко не последнем заседании редакции «Всеобщей культуры». Говорю так не с намерением вас утешить, ибо не люблю утешителей – они для того только заговаривают чужую боль, чтобы их ею не тревожили. Не стану говорить также, что полюбил вас – ибо двух недель мало для таких словно в наше время день идет за месяц, а потому знаю вас больше года и люблю, чертей лиловых! – воскликнул он, улыбаясь сквозь слезы, глаза его сияли густой синевой. – Люблю и верю, что не в последний раз мы собрались, потому что, рано или поздно, неизбежность нашей работы станет ясна всякому. Проспекты, нами составленные, я сохраню, и когда мы в скором времени встретимся – то начнем работу не с пустого места, а с этого вот фундамента, – он прихлопнул ладонью стопку листков, исписанных его мелким, прямым полууставом; буквы стояли отдельно друг от друга – так, читал Казарин в доморощенном пособии по графологии, пишут люди, которым никак не удается осознать связь между собой и другими. – Не падайте духом, будьте тверды и – не озлобляйтесь: те, кто разгоняет нас теперь, – не народ и даже не исполнители воли его. Народ – те, для кого мы трудимся; он, будет час, – и поймет, и оценит. Будет и наша библиотека – в сто, нет, в двести томов! Главное – не озлиться, не окаменеть в сердце своем: окаменеть – просто. Сколько я видел в жизни такого, что страшно казалось перо в руки взять: ну – чего ради! А – брал: без этого – уж совсем страшно.

А теперь, – закончил Хламида, снова улыбаясь прелестной застенчивой улыбкой, так удававшейся ему, – возьмем от жизни то единственное впечатление, которое брать от нее безболезненно и даже приятно вельми. Сие есть граппа, сиречь италианский самогон, из личных моих искитанских запасов. – Он жестом фокусника извлек из-под полы огромную оплетенную бутыль. – Берег сие для спрыскивания первой нашей книжки, но для будущей серии найдется у меня кое-что и потом, а теперь хочу предложить вам сию усладу рыбарей искитанских. Кисловатая, но чистая, и проистекает от нее, как писал преподобный Филофей- книжник, сила духовная и веселие сердечное, без примеси злобства и похоти. Виночерпий, prego! – и подвинул бутылку к ушастому секретарю. Тот уже расставлял перед собою заранее приготовленные стаканы, из которых на заседаниях «Всеобщей» пили обычно бледный чай с желтым сахаром. Сегодня чаю уже не было – но не сказать, чтобы замена огорчила елагинцев.

– Первую – за «Всеобщую»! – возгласил Хламида.

– Не чокаясь, – тихо добавил Горбунов.

Вы читаете Орфография
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×