как ровесник, а не как парень, который моложе ее на семнадцать лет. Мне хочется иметь силу и возраст, до которых мне еще далеко. Хочется, чтобы я родился в 1935 году и чтобы я мог ее утешить. Хочется говорить с нею о праве женщин на легальный аборт и обо всем, что случилось во время войны. Хочется, чтобы мы оба «разбили» свои судьбы, как она выразилась, и изменили свою жизнь. Хочется вырваться из своей неуверенной юности. Хочется разделить с нею ее опыт, какой бы дорогой ценой он ни был куплен.
И все это я, наверное, мог бы сделать, если бы осмелился обнять ее за плечи, прижать к себе, как ровесник.
Но я не могу. Она никогда этого не допустит. А если бы и допустила, то сделала бы это по дружбе, в качестве жеста доброй воли со стороны члена Союза врачей-социалистов, пропагандиста нового сексуального просвещения.
Интермеццо среди деревьев
— Пора отправляться домой, — говорю я.
— А как же моя история? — Марианне беспомощно смотрит на меня.
— Но тогда нам придется спускаться к озеру Эстернванн и идти на остановку Грини в темноте.
— Наверное, я говорю слишком пространно? — нервно спрашивает она. — Молодых людей вроде тебя не интересуют печальные истории…
— Зачем ты так говоришь! — возмущаюсь я и сам удивляюсь, услышав в своем голосе сердитые нотки. Она вздрагивает. — Прости, — уже мягче прошу я. — Ты прекрасно знаешь, как много для меня значит твоя история. Давай избавим друг друга от ненужной вежливости. Нам она ни к чему. Пожалуйста!
Марианне пытается засмеяться. Встает, покачнувшись, но тут же, незаметно, справляется с собой:
— Мне нравится, когда ты такой, Аксель. Нравится, когда твоя сила вдруг прорывается наружу. Не забывай о ней, что бы с тобой в жизни ни случилось.
Я киваю, боясь поднять на нее глаза. Не хочу, чтобы она заметила, что я покраснел.
— Нас ждет долгий путь, — напоминаю я.
— Да, но, к счастью, он идет под горку.
Мы одновременно понимаем смысл ее слов: рассказанная ею история напрямую связана со словами «идти под горку» — и начинаем смеяться. Переносное значение слов «идти под горку» слишком очевидно. Смех — наш друг, добрый и нежный. Он требует чего-то большего. Требует объятия, подтверждения того, что мы говорим на одном языке. Она стоит и смеется. Я тоже.
— Идет под горку! — повторяет она. Наконец я ее обнял. — Буквально говоря!
— Да, к счастью. — Я смеюсь, но я растроган, мне так странно, так непривычно держать ее в объятиях.
Мы оба замечаем это и отстраняемся друг от друга.
— Ну, пошли под горку! — говорит она почти весело. — И по пути вниз я расскажу тебе конец этой ужасной истории.
Путь в темноте
Я ищу в небе ястреба. Знаю, что он где-то там, но, наверное, спрятался за небольшим золотистым облаком. Отныне он будет прятаться от меня. Мне придется без его помощи толковать все предзнаменования. Но в ту минуту я еще этого не понял. Мы обходим кафе сзади, чтобы не оказаться втянутыми в пьяное остроумие студентов.
— Все парни одинаковы, — шепчет Марианне, как будто извиняя недостатки моего пола.
И когда мы выходим на лесную дорогу и начинаем спускаться по склону, смех стихает и у нас за спиной, и между нами. Нам больше уже не смешно.
— Я жду конца истории, — напоминаю я.
Марианне надевает ветровку, которая была повязана у нее на талии. И на ходу сворачивает самокрутку. Я даю ей прикурить.
— Конца истории? Хотела бы я, чтобы этой истории вообще не было.
— Ты жалеешь, что родила Аню?
— Нет, конечно. Но ты не представляешь себе, что значит потерять ребенка. Ты — взрослый во всех отношениях, кроме одного, в этом отношении ты еще слишком молод. Постичь это невозможно так же, как человеку, никогда не имевшему детей, невозможно постичь чувства, которые испытывают мать и отец. Это даже интересно. Ведь мы считаем, что можем понять все. Народное просвещение толкует нам, что мы почти все можем узнать, прочитав определенные книги. Но это неправда. Сколько бы мы ни читали об этом, мы не можем понять, что значит потерять ребенка, во всяком случае, большинство из нас. Так же как большинство из нас не представляет себе, каково это — лишить себя жизни. Но Брур Скууг это знал, знал десятую долю секунды. И я никогда не забуду, что именно
— Когда мы с тобой были в «Бломе», ты сказала, что собираешься уйти от него, когда Ане исполнится восемнадцать, — напоминаю я Марианне.
— Да, — говорит она. Мы медленно спускаемся к Эстернванн, а солнце постепенно приближается к синим вершинам на западе. — Да. Он был болен, и я слишком поздно это поняла. Но если человек болен, это не значит, что он не может сделать ничего хорошего. Его болезнь имела одно тяжелое свойство. Он слишком любил и Аню и меня. Эти два чувства раздирали его. Он ежедневно со страхом следил за мной, уверенный, что я завела любовника только потому, что он когда-то не хотел, чтобы я родила Аню. Он считал, что я постоянно об этом думала, что я всю нашу жизнь упрекала его за то, в чем был виноват он, двадцатипятилетний. Каждый раз, глядя на меня, он думал, что видит упрек в моих глазах. Я уверяла его, что это не так, умоляла перестать думать об этом, но он не поддавался. И из-за своей потребности в искуплении он перевел стрелки на Аню. Она не должна была пострадать из-за ошибки своего отца. Он боготворил ее, и в то же время боготворил меня. Не было более доброго и внимательного мужа и отца, чем Брур. Но этого оказалось слишком много. Его обожание привело к тому, что мы чуть не склонили перед ним колени, и когда я это поняла, во мне что-то умерло, и уже все перестало быть прежним.
Неожиданно ее рассказ прерывается. Марианне больше не о чем рассказывать, пока я не задам ей какого-нибудь вопроса.
— Он знал, что ты хочешь уйти от него?
— Нет. Но он был ужасно ревнив.
— А Аня тем временем все худела и худела?
— Да, и об этом говорить труднее всего, — признается Марианне. — Потому что я слишком поздно это заметила и поняла, в чем дело. Я думала, что она здорова. Она была успешна во всем. Некоторые считали, что она необыкновенно красива. Но для меня ее красота не была главной. Я хотела видеть ее здоровой и счастливой, хотела, чтобы она с удовольствием ходила в школу, играла на рояле, что для нее было особенно важно. Я проглядела ее болезнь. Не поняла последствия того, что я отказалась родить Бруру второго ребенка.
Не поняла, что его безграничная забота о дочери была связана с его безграничным презрением к самому себе. Ведь именно поэтому он так погрузился в искусство и увлек за собой Аню. Он построил для нее сказочный мир. По сути дела он динамиками AR и диванчиками Ле Корбюзье, Брукнером и Шопеном заменил ей Асбьёрнсена и Му. Но он искренне, почти наивно, верил в то, что это необходимо. Ни один нейрохирург в мире не тратил столько времени на свою личную жизнь. Может, так было еще и потому, что он был