черными соснами, споткнулась, упала и разбила губу. Капли крови, словно ягоды, усеяли белый снег. Я подхватил ее, прижал к себе, теплый нескладный рыдающий комочек, и одна ее слезинка ртутью сбежала ко мне в рот. Вспоминаю, как мы стояли там, среди шума деревьев, чириканья птиц, стремительного шепота журчащей воды, и что-то во мне слабеет, оседает, а потом устало поднимается снова. Что такое счастье, как не утонченная боль?
Дорога, по которой я возвращался домой после растревожившей меня прогулки по берегу, почему-то привела на холм. Я даже не сознавал, что поднимаюсь, пока не очутился на том самом месте, где остановил машину той зимней ночью, ночью неведомого зверька. Стояла жара; свет дрожал над полями. Я стоял на уступе холма, а внизу щетинился крышами город, окутанный бледно-голубой дымкой. Я видел площадь, свой дом и белоснежные стены монастыря Стелла Марис. В кустах боярышника у обочины бесшумно перескакивала с ветки на ветку маленькая коричневая птичка. Море за городом стало похоже на бескрайний мираж, слившийся с небом без горизонта. Наступил мертвый час летнего дня, когда все замирает, даже птицы не щебечут. В такое время, в таком месте можно потерять себя. Окруженный тишиной, я вдруг различил едва уловимый звук, некое подобие тающей, растворившейся в воздухе трели. Я не мог понять, откуда он взялся, пока не осознал, что это шумит мир, слившиеся воедино голоса всего, что в нем живет, и мое сердце почти успокоилось.
Я вышел в город. В воскресенье улицы были пусты, и черные блестящие витрины закрытых магазинов неодобрительно глядели на меня. Клинообразная иссиня-черная тень рассекала улицу ровно пополам. На одной стороне припаркованные машины припали к дороге от жары. Мальчишка швырнул в меня камешек и, хохоча, убежал. Наверное, я представлял собой жалкое зрелище: трехдневная щетина, всклокоченные волосы и наверняка выпученные глаза. Какая-то собачонка брезгливо обнюхала отвороты моих брюк. Где я, кто я: мальчик, подросток, юноша или провалившийся актер? Это место я должен знать, ведь я здесь вырос, но я чужой, никто не вспомнит меня по имени, да и сам я не уверен, что помню. Настоящего нет, прошлое распалось, и только будущее определено. Если прекратить
В доме кто-то был, я ощутил это, едва переступил порог. Замер с покупками в руках, затаил дыхание, принюхиваясь и навострив ухо: настоящий зверь, почуявший вторжение в свое логово. Теплый летний свет заливал прихожую, три мухи, слепившись в комок, летали вокруг особенно мерзкой голой серой лампочки. Ни звука. Что же здесь не так, что за дух я почувствовал, какие знаки увидел? В самой атмосфере таилась некая фальшь, воздух еще дрожал, словно здесь кто-то прошел. Я осторожно исследовал комнату за комнатой, поднялся по лестнице, слыша, как похрустывают колени, даже заглянул в пахнущий сыростью чулан за дверью буфетной. Но и там никто не прятался. Тогда, возможно, снаружи? Я посмотрел в окно, проверить координаты своего мира: перед глазами площадь, вроде ничего подозрительного, из заднего окна видно сад, деревья, поля, по-воскресному притихшие дальние холмы купаются в мягком свете дня. Когда я зашел на кухню, за спиной раздался шум. Волосы встали дыбом, капелька пота скатилась по лбу. Я обернулся. В дверях, на фоне солнечной прихожей, стояла девушка. Первое впечатление – легкая кривизна во всем. Глаза на разном уровне, цинично скошенный рот, как у типичного расхлябанного скучающего подростка. Даже подол платья кривой. Она молча стояла и тупо пялилась на меня. Возникла неловкая пауза. Наверное, я принял бы ее за очередную галлюцинацию, но она была уж слишком земная. Так мы и молчали; затем раздалось шарканье и покашливание. За спиной девчонки показался Квирк. Он виновато сутулился, пальцы одной руки нервно шевелились. Сегодня он облачился в синий, лоснящийся на локтях блейзер с медными пуговицами, некогда белую рубашку, узкий галстук, серые, мешком свисающие на заду брюки, кожаные растоптанные ботинки того же цвета, с пряжками на подъеме, и белые носки. Он снова порезался, когда брился: клочок окровавленной туалетной бумаги прилеплен к подбородку, этакий белый цветочек с красной сердцевиной. Подмышкой он держал большую потертую картонную коробку, перевязанную черной шелковой лентой.
– Вы интересовались домом, – объявил он. (Разве?) – У меня здесь, – покосился на коробку, – собрано все.
Он быстро прошел мимо девушки, водрузил коробку на кухонный стол, развязал ленту, бережно вытащил кипу бумаг, любовно разложил их веером, словно гигантскую колоду карт, и все время бормотал.
– Я ведь, что называется, крючкотвор, – меланхолично заметил Квирк, обнажая в улыбке желтые лошадиные зубы. Протянул мне через стол пачку пожелтевших листов, аккуратно исписанных сепией. Я взял документы, подержал в руках, оглядел; от них исходил слабый плесневый запах засушенных хризантем. Просмотрел записи.
– Сын добыл завещание старика и сжег его… – вещал Квирк доверительным хриплым шепотом, прикрыв один глаз и важно кивая. – И это, конечно, досталось бы ему… – Он вытянул дрожащий костлявый палец и постучал им по верхней странице. – Вот, видите?
– Да, – честно солгал я.
Он подождал, изучая меня, и наконец вздохнул; нет, не удовлетворил я жажду увлеченного человека поделиться своим хобби. Квирк уныло отвернулся, мрачно уставился невидящими глазами в окно, на сад. День отступал, и солнечный свет окрашивался в медные тона. Девчонка лениво подтолкнула бедром Квирка, и он быстро заморгал:
– Да, чуть не забыл… Это вот Лили. – Она скривила губы в безрадостную улыбку и сделала шутовской реверанс. – Вам ведь потребуется помощь по дому. Она уж позаботится обо всем.
Досадуя и скорбя, он собрал документы, сложил в коробку, закрыл ее и перевязал черной шелковой лентой. Я снова отметил проворство и гибкость его по-девичьи нежных пальцев. Он вытащил из кармана велосипедные зажимы, нагнулся и, кряхтя, прихватил ими брюки, а мы с девочкой рассматривали его макушку, сальные песочные волосы, поникшие плечи, запорошенные перхотью. Так родители смотрят на некрасивого сына-переростка, которым совсем не гордятся. Квирк выпрямился, на секунду живо напомнив дворцового евнуха своей нездоровой бледностью, шароварами, белыми носками и туфлями с загнутыми мысками.
– Ну, я пошел, – сказал он.
Я проводил Квирка до двери. Его велосипед валялся у фонаря, словно комик, изображающий пьяницу: кверху передним колесом, руль искривлен. Квирк выпрямил руль, водрузил на багажник коробку с документами, угрюмо сел и покатил прочь. У него оказалась своеобразная манера езды: он сидел на задней части седла, согнув плечи и выпятив брюхо, рулил одной рукой, а другая расслабленно лежала на бедрах. Колени двигались, словно поршни на холостом ходу. На середине площади он притормозил, коснулся земли вытянутым носком, будто танцор, и оглянулся; я помахал ему; он поехал дальше.
На кухне Лили с медлительностью сомнамбулы мыла посуду. Не очень-то симпатичный ребенок, да и чистюлей ее с виду не назовешь. Когда я вошел, она даже не подняла головы. Я прошел через кухню и сел за стол. Масло на тарелке уже растеклось жирной творожистой лужицей; ломоть черствеющего хлеба с живописно загнутыми краями походил на створку раковины. Молоко и пакет с яйцами лежали там же, где их оставили. Я посмотрел на длинную бледную шею девочки, крысиные хвостики бесцветных волос. Откашлялся, побарабанил пальцами по столу.
– А скажи-ка мне, Лили, – начал я, – сколько тебе лет?
Откуда у меня такие масляно-льстивые нотки в голосе, словно я хитрый старый повеса, что пытается