дюжина ведьм, признавал: «Этот шелофек – золоти руки». Жил Матвей Иванович бобылем; домишко достался ему от деда и отца, которые до самой своей смерти пробавлялись ямской гоньбою. Был у Иваныча прежде друг, тоже слесарь, и все в заводе дивились дружеству тихого Иваныча с Марком Прохорычем. Да и было чему удивляться! Ведь тот-то, Марк-то Прохорыч, об иконах круто выражался: ими-де горшки ночные покрывать, а уж на царей земных и вовсе дерзословил. Ну, известно, чем такое кончается: запаяли наглухо в каторжной тюрьме, там он и помер. А Иваныч ударился пить, да так, что даже трактирщик в «Китае», видавший виды, качал башкой: «Пропал мужик!» Однако Иваныч внезапно как зубилом отчекрыжил. Разрешит себе бутылку пива, и шабаш. В чем тут была причина? Слышали, заладил Иваныч в школу Технического общества, чтения по естественным наукам слушает. А чтобы в «Китай» – редко. Разве что на «отвальную» или «привальную».
Так-то вот, на «привальной», и увидел он Тимоху Михайлова, и день ото дня смостилась дружба. Ничем, кажется, внешне не походил толстогубый скуластый Тимоха на Марка Прохоровича, а Иваныч признал в котельщике тот же чекан, какой был у погибшего в централе товарища. Распахнутая душа у Тимохи, и ничего он не ценит выше справедливости, готовности постоять за своего брата, заводского. И месяца не отработал Тимоха на Невском, как жестоко поколотил сукиного сына мастера Аполлонова, по всем правилам – втемную. Ну еще одно, пожалуй, и не очень-то примечательное обстоятельство трогало за сердце слесаря-бобыля: смоленский был Тимоха, а корнями Иваныч недрился в краях Смоленских, хоть сам отродясь и не бывал нигде, кроме Питера.
Тимоха, шатнувшись из деревни на городские заработки, ремесел не знал да и грамоты почти тоже не знал, по складам вывески читывал, потея, как на молотьбе. Бог, впрочем, не обделил парня умом, как помещик – тятьку его землею, и Тимоха очень скоро понаторел не только в котельном ремесле. Первая книжечка, которую он взял осадою, была «История одного крестьянина». «История» сказывалась от первого лица, от имени крестьянина Мишеля, и, право, чудно было думать, как же это – мужик мужиком, а так ладно все сложил. А жизнь мужиков в этой самой державе, во Франции, была раньше такая же, как и у Тимофея в деревне Гаврилкове, но французские лапотники поднялись в топоры и вышибли короля с королевою. То-то, должно, получилась потеха!.. Потом поплыли к Тимохе и другие книжечки: «Хитрая механика», «Сказка о четырех братьях», да и легальные, скажем, писателя Успенского или писателя Решетникова. Потом попались номера газеты «Народная воля». И как начитался он, так и взялся лепить Матвею Иванычу вопросец за вопросцем: «Что делать?», «Почему терпим?», «Не пора ль разогнуться?»
Иваныч отвечал в том смысле, в каком слыхивал прежде от Марка Прохорыча: надо, мол, парень, сговаривать нашего брата, рабочего то есть человека, на общую борьбу против всех сытых, против бар, купцов, заводчиков… Однако как сговаривать, куда звать «нашего брата»? Не просто ведь бить да резать, жечь и топтать, а со смыслом, с прикидкой на будущее… Тут и заклинет Иваныча. Беда! Озадаченно нюхнет табачок-самотерок, туда-сюда по горнице. Или мрачно, с затаенной обидой молвит: «Были б мы, парень, все за одного, так никто б не посмел таких, как Прохорыч, пальцем коснуться, а такие-то, уж они бы, парень, доперли, чего и как».
Но выдался день – соткнулся Тимоха с Тарасом. Послушал его однажды, послушал в другой раз, и вдруг задышалось легко, будто спросонья из курной избы – в ясный утренник.
Тарасом звали в кружках Желябова. Он тоже говорил, что надо рабочему теснее друг к дружке, в братское сообщество, но не затем лишь, чтоб еще пятак выдрать, а чтобы всем «забастовать работу», грянуть на правительство вместе с солдатами, которых приведут умные и честные офицеры. Нам бы только распочать, говорил Тарас, а пожар жарче жаркого займется в деревнях. И этот Тарасов упор на деревню, на мужика тоже пленил Тимоху. Лишь бы «ударить по голове», намекал Тарас на цареву персону, а там уж как в песне: «сама пойдет».
Будто запьянел Тимоха от таких речей, да и Тарас будто пьянел от них, того гляди, кликнет: «Гей, ребята! За мной!» И эх, черт не брат, подхватились бы и Тимоха, и все другие.
Иваныч, однако, неприятно поразил Тимофея несогласием с Желябовым. Иваныч, видишь ли, свой «ранжир» имел: не за царя только ухватиться надо, не за набалдашник, твердил, а за всю палку разом. Об этом самом «ранжире» нередко они спорили…
Сшиблись и в тот вечерний час, когда Софья, миновав трактир «Китай», убыстрила шаги, направляясь к дому Иваныча.
– Пойми, – вразумлял слесарь, доставая из штанины кисет, – пойми, парень: не он один. Ну, его не будет. Ну и что? Другой Захватай Захватыч, который на мешке с золотом восседает, вроде нашего Семянникова, заграбастает власть, и пикнуть не пикнешь.
– Ох ты, – насмешливо воздыхал Тимофей, – и как это ты, друг дорогой, до зимы в волосах дожил, а простого разуметь не можешь? Да ведь эдак мы только зачнем.
– А ни шиша не сделаешь, мил человек. – Иваныч сердито сопел, забывал про кисетик. – Больно прыткие, мил человек. – Он угрожающе махал корявым пальцем. – Великое дело делать – не пиво глушить. Тут сто раз обдумай да десять годов подготовку веди.
Тимоха выпятил губы:
– Ну-у-у…
– Чего дудишь? – накинулся Иваныч. – Чего?
– Хватил: десять годов! Под лежачий камень вода не течет, знаешь?
– Не меньше твово знаю!
В ту минуту и вошла Перовская.
– Вы что сычами-то смотрите? А? Чего не поделили?
– А ну его! – Тимофей в сердцах плюнул. – Неуломный!
Софья уже слышала от Тимофея про «неуломность» Иваныча, но еще ни разу не скрещивала с ним копья. Впрочем, Иваныч как бы сторонился ее, не то стесняясь «барышни», не то попросту из упрямства.
– Но все ж? – настаивала Софья. – Скажите, Тимофей.
– Да вот, понимаете ли, сто лет жить думает и все сиднем сидеть.
– Брось врать! – взорвался Иваныч. – Чего врать-то? «Сиднем сидеть»! Эка вывернул, шельма! Я, барышня, такой резон имею, чтоб не самовар спервоначалу бить, а силушку копить, общий сговор делать.