«Самоваром» рабочие часто называли царя, и Софье казалось, что словцо куда как меткое, очень уж рельефно выходило: самовар сияет начищенный, на нем медали, а сверху вроде короны и на столе он главный.
– Да, «самовар», – повторила она с улыбкой, уселась за стол и отодвинула бутылку с пивом. – Вот вы, Матвей Иванович, с одной стороны, правы: силушку по силушке копить. Но примите в расчет: как ее копить, когда не дают? Надо добиться таких условий, чтобы давали. Верно?
Матвей Иванович старательно, как в дорогу, упрятывал кисет.
– Верно, – сказала Софья, наклоняя крутой мальчишеский лоб. – Мы копили, а нас… Помню, один крестьянин выразился: «За клин». В тюрьму, стало быть. Или вот так. – Она повела рукой вокруг шеи. – Что же остается?
– Терпеть, – ответил Иваныч. И потряс хохолком. – А что? Терпежу не хватает?
– Не пойму я вас, – смешалась Софья.
– И чего только на ум взбрендит? – пробормотал Тимоха смущенно, как бы извиняясь за друга.
– Вы, барышня, не обижайтесь. Я не в обиду, ей-богу, – продолжал Иваныч, садясь и укладывая на коленях руки. – Право, не в обиду. Ну да только вот думаю: терпения не хватает. Я, барышня, так скажу: будь я, как вы, ученый, в семи водах мытый, я бы всю жисть ходил по рабочим и объяснял, что к чему. Попал бы в кутузку, вышел и опять бы ходил.
– Как Христос, – подпустил Тимофей.
– Ты Христа не трожь, – хмуро оборвал Иваныч. – У тебя еще молоко на губах не обсохло, чтоб на Христа.
– Ну так что же, Матвей Иванович, – сказала Перовская, – не все ведь «самоваром» заняты, есть и такие, как вы говорите.
– Вот они-то, барышня, верно делают.
– А другие?
Матвей Иванович помолчал.
– Другие, значит, не верно? – огорчилась Софья. Наступило неловкое молчание, и тут, очень кстати, привалили на сходку заводские. Кружок был недавний, народ этот на заводе тоже недавний, еще не утративший надежду подшибить деньгу – да и вон из города, хозяйство на деревне взбадривать. Входили гуськом, крестились на красный угол, кланялись незнакомой барышне, и Софья видела на их лицах ту строгую заинтересованность, которая означала, что сошлись они тут не чаи гонять, а услышать и узнать такое, что не каждый день и не от каждого услышишь и узнаешь.
Перовская пришла присмотреться к людям, беседовать с ними должен был Тимофей. Скрывая робость, вызванную Софьиным присутствием, он сурово насупился.
– Ну, ребята, скажу я вам так, что всё мы печалуемся, всё мы жалуемся: плохо жить, худо жить. И вот мы все уповаем на бога. Так? – Но бога Тимофей не тронул, опять припечатал: – Так! Уповаем! А пословицу не помним. А? Запамятовали? Сейчас скажу: «На бога надейся, а сам не плошай». Ладно. Теперь возьмем с иного ряду. На хозяина мы работаем? Работаем! А что он нам, братья мои, платит? А ровно столько, чтобы с голодухи не околели. А и это-то почему дает? А потом, ежели ты, да я, да все мы передохнем, то кто ж на него станет горбить? Это он понимает, а мы с тобой не поймем. И думаем: родимый ты наш, благодетель ты наш, милостивец ты наш… А ему только одно и надо. Во! Видали? – Тимофей согнул руку в локте, вздувая мускулы. – А высосет, как паук, – крышка, выметайся на панель, работничек.
Софья украдкой поглядывала на слушателей. Они внимали Тимофею с тем покорным равнодушием, какое она замечала и в своих «первенцах», когда речь шла о тяжелом положении народа.
– Правда, – вздохнул кто-то.
– Правда-то правда, – откликнулся другой, – а с ей куда сунешься? В контору, что ли? Сейчас это тобе пачпор в зубы, валяй, крещеный, на все на четыре.
– Да, братцы, правда! – подхватился Тимофей. – Великое слово «правда»! Чего мы все стоим без правды? Скотине равны! А в чем она, где? В том, что свобода нам воздуха нужнее. Гонят свободу, на цепь сажают, топят в крови, ан правда-то в людских душах теснится, ждет расчета за все.
– Даст бог, дождется… – вяло вякнули мастеровые.
– Эх, «бог, бог»! – Тимофей тряхнул волосами: – Терпи, народ, пока твой час пробьет, пока твой стон до господа дойдет. Молчи, холоп, подставляй медный лоб, терпи, мужик, ты терпеть обык…
Все зашевелились:
– Хватски чебучит!
Софья тоже улыбалась, но, улыбаясь, думала, что все это первая ступенька, что комитет должен что-то предпринимать с рабочими кружками, объединить, написать для них программу – словом, двигаться дальше от чистого пропагаторства к каким-то ей пока не ясным делам.
Волошин опешил: учебник немецкого языка?
– А придется, Денисушка, – весело сказал Желябов и ткнул Волошина под бок.
Денис недовольно крякнул, обернулся к Михайлову:
– Ну, а ты? Впрочем, ты, известно, свое: если бы мне поручили писать стихи…
– Разумеется. И не токмо стихи. Посуду бы грязную мыл. И с таким же рвением, как и стихи.
– А, черт! – рассердился Денис. – Скажете, в чем дело?
– Скажем, – ответил Желябов, усаживаясь на дряхлую оттоманку, украшавшую волошинский номер в гостинице «Москва». – Востри уши, брат, да мотай на лейб-гвардии ус.
«Мотать» пришлось немало. Ну, привалило наконец! Это тебе не рандеву с Клеточниковым, тут уж либо