— Вот-вот!
— Сочувствовать будут. Что же касается горцев… Так ведь нанялись, сукины дети!
— Сто раз уже слышал!
— Среди горцев разнесется! Зачем?
Куропаткин закурил. Мищенко закурил тоже. Сидели, курили. По улице протарахтела подвода.
— Осади! — раздался зычный голос. — Осади! Эй, тебе говорят!
— Точно на базаре, — сказал Куропаткин.
— Что же касается офицеров… Помилуйте, какое впечатление в офицерской среде! Храбрейшие офицеры! И того и другого знаю… Материалы читал, с Гейманом говорил. Ведь вздор. И Гейман считает, что вздор. А какой будет резонанс в России? Ведь там черт знает что поднимут…
Куропаткин снова кашлянул.
— И в связи с последними либеральными обещаниями и мероприятиями правительства предвижу неприятности. Ведь боевые офицеры, Алексей Николаевич, — сказал Мищенко и, привстав с кресла, прошептал: — Мы не жандармы!
Куропаткин забарабанил по столу красным карандашом.
— А если я пошлю вас усмирять мужиков, что вы скажете?
— Если мужик взбунтуется, щадить не буду, но поручик Логунов не мужик и не взбунтовался.
Куропаткин подчеркнул красным карандашом вторую строку на листке перед собой.
— Поговорим, Павел Иванович, на другую тему. Что вы думаете о набеге? О набеге большого конного отряда на японские коммуникации?
… Нина ждала Мищенку в той же фанзе, где они обедали. Два ее сотрапезника, никогда не бывавшие во Владивостоке, пытались расспросить ее об этом городе, но она так волновалась, что не понимала, о чем ее спрашивают, и в конце концов офицеры отошли к большому столу и склонились над приколотыми к нему картами.
Мищенко вернулся через два часа.
— Представьте себе… — сказал он и осторожно взял девушку под руку.
15
Логунов встал со стула и прошелся от стены к стене.
— День сегодня жаркий! — заметил Топорнин.
Он стал вынимать из кармана кисет и долго вынимал его, смотря на носок сапога.
— Весь табак искрошился. А когда он в порошке, он вкуса не имеет.
— А все-таки это бог знает что! — сказал Логунов.
— Братец ты мой, — усмехнулся Топорнин, — что ты хочешь, военно-полевой суд! Да ведь они, по сути говоря, правы. Не то плохо, что нас расстреляют, — мало ли мы пуль вокруг себя видели? Плохо то, что свои, понимаешь — свои! Подойдут и, как крысу, скорее! Чтобы не жила!
Топорнин выбил из мундштука окурок, положил его около себя, вскочил:
— И еще плохо: рано! Понимаешь, Коля, рано! Ты не бегай по комнате. Ничего не выбегаешь.
Логунов остановился, закинул руки за голову. Опять перед ним замелькали: толстый Тычков, сидевший, как квашня, в центре стола; бледное, худое лицо Керефова. Говорит что-то по-своему, а переводить некому.
— А я, понимаешь ли, не хочу! Я не покорюсь!
— Тише, — сказал Топорнин, — на что время тратишь? Как не покоришься? Ведь этак ты себя растеряешь!
Топорнин смотрел на него желтыми глазами, слова его пронизали Логунова.
— Боже мой, — прошептал он, — о чем я думаю… в голове хаос… ведь это действительно последние часы!
Он ослабел, ноги задрожали, выглянул в окно — четыре часовых! И не спускают глаз с фанзы!
«Надо успокоиться и, значит, умереть, примирившись?!»
Сказал об этом Топорнину. Топорнин сидел в прежней позе, лицо его было задумчиво. С тем же задумчивым лицом он ответил:
— Не примирюсь до последнего вздоха. И после последнего!
«Но ведь он спокоен, — думал Логунов, — он владеет собой, он поднялся над тем, что с нами сделают, а я не могу… Неужели потому, что Нина?»
Он почувствовал, что не может преодолеть страшной тоски, что она наплывает отовсюду. Прислонился к стене.
Топорнин подошел к нему и обнял за плечи:
— Коля, нужно думать не об этом, а о жизни.
Глаза их встретились.
Желтый глаз Топорнина, его дряблое лицо человека чаще, чем нужно, употребляющего спиртное, его припухлая нижняя губа — все это точно исчезло, претворилось во что-то очень большое, очень человеческое.
Брыткин принес обед. Теперь пришел он не один, а в сопровождении конвойного. Он что-то бормотал под нос, расставляя котелки и тарелки, а конвойный стоял у дверей, не сводя глаз с офицеров.
— Остыло! — бормотал Брыткин. — Говорил: наливай погорячее.
— Странное у меня теперь отношение к солдату. Солдат, понимаешь ли!..
Они поели. Есть было противно.
После обеда Топорнин закурил и опять сел, положив ногу на ногу. Но Логунов не мог сидеть спокойно. Мир, в котором он жил почти два с половиной десятка лет, вторгался в него страшными для него силами. Он вдруг увидел море. Ослепительную голубую бухту. С полотенцем через плечо прошла Нина… Потом вспомнил дорогу, по которой бежал ночью из плена. Был ветер…
— Какой был теплый ветер… — прошептал Логунов, не понимая в эту минуту, что такое жизнь, смерть и что значит, что люди и любят и убивают друг друга. — Что же это такое — жизнь? — шептал он, удивляясь, что не может восстановить в своей душе обычного представления о жизни.
Вставал и ходил по фанзе из угла в угол. Закатывалось солнце, во двор въехала подвода. Кони были, по жалуй, артиллерийские, повозочный вытянул из-под козел мешок с овсом…
А Топорнин сидел, вспоминая шаг за шагом свою жизнь. И хотя он прожил не очень долго, воспоминаний было так много, что жизнь казалась бесконечной. Даже о Варе Флоренской можно было вспоминать бесконечно. Топорнин так и не знал, нравилась ему эта толстая, некрасивая девушка с розовыми щеками и маленьким тупым носом или нет. Но когда однажды он ее обнял, он пережил счастье, равного которому потом уже не испытывал. А объятия были такие невинные, весной во дворе, за домом.
«Вот как бывает», — подумал он и стал думать о книгах, которые были этапами в его жизни. Конечно, досадно, что он по-настоящему не отдал себя революции, то ли потому, что жил в провинции, то ли потому, что не мог найти настоящей дороги.
«Но ведь умирать когда-нибудь надо, — сказал себе Топорнин, — так уж лучше за святое дело, чем от чахотки…»
Он сказал об этом Логунову, который стоял у окна и смотрел, как меркнул над вихрастыми крышами города вечер.
— Ведь когда-нибудь надо… Понимаешь? Вникни в эти слова, Николай. А мы с тобой все-таки жили честно. Одно досадно — ты умрешь, а Шульга останется.
Ночь пришла незаметно. Они удивились, как быстро она пришла. Ведь это будет, наверное, на рассвете!
И тогда спохватились: они еще никому не написали писем!
Логунов вызвал Брыткина.
