выбрала тяжелый кружной путь, потому что, отправься она к Никодиму деревенскими заулками, ее уже давно выдали бы собаки. На дальних огородах собак сроду не держали. А если бы и держали, то к концу октября все равно забрали бы уже себе на подворья.
Пелагея остановилась, чтобы поправить сбившийся платок и перевалить тяжелую ношу на другое плечо. Если бы не пьяные вопли уже который час гулявших у председателя приезжих из города милиционеров, Пелагея, пожалуй, давно заблудилась бы в холодных промозглых потемках. Она выпростала ухо из-под теплого платка и прислушалась. Гармонь Петра, сына одного из членов сельсовета, заливалась справа. Справа… Значит, ей надо забирать левее. С трудом передвигая ноги в сыновних сапогах с налипшими на них комьями мокрой тяжелой земли, Пелагея побрела дальше. От тяжелого мешка ломило спину. Особенно сильно ныла поясница. Женщина морщилась, то и дело отирая с раскрасневшегося лица пот и капли осенней мороси, но брела и брела вперед, потому что другого выхода у них с Захарием не было. В соседней Березовке церковь уже разграбили, а потом сожгли в назидание отцу Николаю, который пытался припрятать несколько старинных икон в серебряных окладах, дарохранительницу и еще какую-то церковную утварь. Муж Пелагеи, отец Захарий, как узнал про Березовку, тут же кинулся в свой храм с холщовым мешком, в котором ранее они хранили старую одежду. В этот мешок он и сложил потир с дискосом, серебряные, старинные, украшенные иконками. Туда же, в мешок, пошли и серебряные копие, лжица, крестообразная звездица и Четвероевангелие в переплете из тисненой кожи, которое досталось Захарию еще от деда.
Пелагея сунула в мешок покровцы для потира и антиминс, которые сама вышивала золотыми и серебряными нитками, что сын привез из самого Питера. Втайне от Захария она положила в мешок и шкатулку коричневого дерева, в которой хранила свои драгоценности, купленные ей еще батюшкой, купцом первой гильдии Прокофием Филимоновичем Вычуговым. Пелагея Прокофьевна, сочетавшись законным браком с выпускником духовной семинарии Захарием Мирошниковым и уехав в деревню, никогда их больше не надевала, но бережно хранила. Во-первых, на черный день — мало ли что. Во-вторых, для дочери Любушки, если вдруг она выйдет замуж за светского человека. Похоронившая себя в деревне Пелагея мечтала, что красавице Любушке когда-нибудь и повезет вдеть в розовые ушки старинные жемчужные серьги, а на статную шею надеть ожерелье с изумрудами чистейшей воды. А даже если не удастся надеть, может быть, продаст, коли нужда в том придет. В шкатулке были еще и перстенечки золотые, и заколки в волосы, усыпанные аметистами, и ценный нательный крестик с сапфиром глубокого синего цвета.
Пелагея дышала, как загнанный зверь, когда оказалась наконец перед дощатым заборчиком, окружавшим подворье Никодима. Калитку искать не пришлось, потому что почти по всему периметру забора множество досок было выломано. Пелагея подлезла под скривившейся верхней перекладиной и, запнувшись за нижнюю, всем грузным телом плюхнулась в жидкую грязь. Серебро, обернутое в тряпицы, глухо звякнуло в мешке. Хорошо, что у Никодима нет собаки. Давно нет. Да что тут у него охранять-то, кроме полусгнившего забора да нескольких развалившихся кадок.
Пелагея поднялась, отерла грязные брызги с лица и подбрела к окну, еще пару раз споткнувшись и чудом удержав равновесие. Дыра в одном из разбитых окон была заткнута каким-то тряпьем. Пелагея несколько раз ударила костяшками пальцев в соседнее, чудом сохранившееся целым стекло и замерла, всем телом прижав мешок к мокрому срубу. Никакого шевеления в доме Никодима не было. Пелагея постучала сильнее и даже протяжно крикнула:
— Праско-о-овья-я-я!.. Пробуди-и-ись!..
Ей пришлось еще несколько раз стукнуть в стекло и позвать жену Никодима. В конце концов в окне слегка забелело лицо. Не поняв чье, Прасковьи или Никодима, обрадованная Пелагея крикнула несколько громче, чем надо:
— Это я… матушка Пелагея… жена отца Захария!
За окном произошло какое-то движение, потом лицо скрылось, зато скрежетнул дверной засов двери, и на крыльцо выскочил мужик в исподнем белье.
— Ни… Никодим… — с сомнением произнесла Пелагея, поскольку мужик показался ей несколько жидковат телом.
— Спит батя… Матвей я… — отозвался старший сын Никодима.
— Разбуди его, Мотя… — попросила Пелагея. — И мать тоже…
— Случилось что?! — ежась на сыром холодном воздухе, спросил Матвей и прислушался.
Ветер доносил переборы гармони, пьяные выкрики и смех.
— Случилось… случилось… — Пелагея тоже бросила в сторону двора председателя настороженный взгляд.
— Ну… тогда… давай в дом, что ли…
Матвей нырнул в дверь. Пелагея шагнула за ним. В нос ударил удушливый запах кислых тряпок и нищего запущенного жилища. Пройдя сквозь захламленные сени, женщина остановилась возле какой-то шершавой мебелины, вроде стола. Из дальнего угла, похоже отгороженного занавеской, послышалась возня, потом недовольный мужской голос и даже звонкий шлепок. Похоже, что не вовремя разбуженный Никодим отвесил сыну приличную оплеуху. После этого раздался голос Прасковьи. Она что-то сказала своим мужикам и первой обратилась в Пелагее.
— Мать Пелагея? Ты ли? — решила уточнить она. — Неужто Мотька не врет?
— Я это, Прасковья, я…
— Это ж с какой такой радости сама попадья к нам припожаловала? — Оттолкнув жену, к Пелагее вышел Никодим, кутаясь в какую-то темную тряпку. Женщина вдруг сообразила, что в доме было почти так же холодно, как на улице. Поскольку она продолжала молчать, Никодим вынужден был спросить еще раз: — Чего пришла-то, Пелагея?
— В доме председателя милиция гуляет… из города, — сказала она.
— Нам-то че? — удивился Никодим.
— Вам именно, что ниче. К вам не придут.
— Не придут! — прогремел Никодим. — Чего у меня брать-то, окромя тараканов? Да и те, кажись, передохли! А, мать?! — обратился он к жене. — Тут попадья до тараканов пришла. Есть у нас тараканы аль нет?!
Прасковья выскочила к Пелагее в навязанном на исподнюю рубаху платке и сказала:
— Не слушай его, Пелагея. Что за дело-то?
Пелагея еще раз отерла ладонью лицо, будто грязные разводы на щеках мешали ей соображать. Потом поставила на стол совершенно мокрый и тоже в грязных разводах мешок.
— Вот… Здесь кое-какие церковные ценности: чаша для причастия, блюдо для просвирок, старинное Евангелие, — тяжело вздохнув, сказала она и вскинула на женщину, кутающуюся в платок, полные слез глаза. — Схорони, Прасковья… Христом Богом прошу!
— Ты тута… со своим Христом… не больно-то… — попытался встрять Никодим, но жена живо оттеснила его в сторону.
— А чего ж Евангелие-то принесла? — спросила она. — Это ж книга…
— А им… — Пелагея мотнула головой в сторону председателева дома, — все равно… В Березовке церковь полностью сожгли. Так хоть что-то сберечь… К вам они не пойдут. Сбереги, Прасковья…
— А вдруг они… — Прасковья тоже мотнула головой в ту сторону, откуда продолжали нестись переливы гармони, — спросят, где, дескать, Евангелие или… чаша…
— Откуда им, нехристям, знать, что в церкви должно быть! Кое-что, конечно, пришлось оставить…
— И то верно… и то верно… — мелко закивала Прасковья.
— А я потом… ну… когда они уедут… заберу у вас… Так берешься схоронить иль нет?
— Дык ведь… даром-то… чего ж перемогаться с твоим скарбом? — опять встрял Никодим. — А вдруг председателю втемяшится в башку ко мне завернуть, а тут… эдакое… церковное…
— Я не даром, — вздохнула Пелагея и полезла в свой мешок. Она вытащила оттуда завернутую в старенькую шаль шкатулку, подержала ее некоторое время подле груди, будто малое дитя, а потом развернула цветастую ткань и открыла крышку шкатулки. В темноте драгоценности Пелагеи даже не сверкнули, и она вынуждена была пояснить: — Здесь украшения, что отец мне дарил, когда я еще в девках была. И еще бабкины, фамильные. Я их не надевала с тех пор, как сюда вслед за Захарием приехала. Для