локоть мужчины, прижимающий ее к матрасу, колено, раздвигающее ее ноги. А когда она пытается царапаться, кусаться (беззвучно, чтобы домашние в других комнатах ничего не заподозрили о таком позоре), — пощечина. Не сильная, но потрясение ослабило ее, так что он смог сделать то, чего добивался. Но самое отвратительное — поцелуи после всего, поцелуи, оставляющие мокрые следы на ее губах, и его удовлетворенный, раскаивающийся голос в ее ухо:
— Моя сладенькая, милая киска.
И так снова, и снова, и снова. Каждую ночь, пока он не уехал в Америку.
— Я думала о том, чтобы сбежать, но куда мне было податься? Я знала, что случается с девочками, которые сбегают из дома. Они плохо кончают — на улицах, как продажные женщины, с которыми мужчины обращаются в сотни раз хуже. По крайней мере, с мужем я была честная женщина, — при этих словах ее губы немного искривились, — потому что замужняя.
Я не удержалась от вопроса, хотя поняла его глупость еще до того, как последнее слово было произнесено:
— Ты могла бы кому-то рассказать, может быть, маме. Могла попросить не посылать тебя туда к нему.
И тогда она склонила голову, жена Ахуджи, а ранее — дочь Чоудхари — и соленые слезы потекли в чай. Пришлось нарушить допустимое расстояние и вытереть их. Дочь Чоудхари, которую родители воспитали в любви и строгости, определили ее судьбу, втиснув ее в рамки замужества. Они чувствовали ее печаль, но боялись спросить у дочери, что не так, потому что бессильны были бы помочь. И она, улавливая этот страх, хранила молчание, сдерживала слезы, потому что и она любила их, и разве они уже не сделали для нее все, что могли.
Молчание и слезы, молчание и слезы, на всем пути до Америки. Комок поперек горла, пока, наконец, сегодня куркума не распустила узлы и не дала ему выйти.
Час спустя жена Ахуджи все еще говорила, слова ее лились потоком, как через прорванную плотину.
— Да, я все знала, но все же продолжала надеяться, как все женщины, до последнего. А что нам еще остается? Здесь, в Америке, мы хотя бы можем попробовать заново как-то наладить свою жизнь, вдали от посторонних глаз, вдали от гнета общего мнения, диктующего, как должен вести себя мужчина, в чем состоит долг женщины. Но эти голоса все равно мучают нас, засев у нас в мозгу.
Я вижу, какой она была некоторое время назад: жена Ахуджи, пытаясь ублажить своего мужа, шьет занавески, чтобы привнести уют в новую квартиру, печет паратхи,[81] чтобы подать их горячими к его приходу. И он — тоже: покупает ей новые сари, флакончик духов Intimate или Chantilly, нарядные кружевные ночные рубашки, чтобы она в них спала.
Но если молоко уже скисло, может ли весь сахар мира сделать его сладким?
— Особенно в постели, я никогда не могла забыть тех ночей в Индии. Даже когда он старался быть нежным, я была одеревеневшая и безвольная. Тогда он терял терпение и выкрикивал американские словечки, которые успел выучить. «Сука. С тобой — все равно что трахаться с трупом».
А позже даже так: «Наверное, тебя ублажает кто-то еще».
— И вот — в последнее время — он установил правила — не выходить, не разговаривать по телефону, давать отчет о каждом потраченном пенни. Он должен прочитывать мои письма, перед тем как сам отправит их.
И звонки. Весь день. Иногда каждые двадцать минут. Проверяет, чем я занимаюсь. Убеждается, что я дома. Я снимаю трубку и говорю «алло», а на другом конце провода — только его дыхание.
Теперь голос жены Ахуджи стал пугающе тихим, и в нем слышатся слезы:
— Матаджи, я всегда боялась думать о смерти. Я слышала о женщинах, которые кончали с собой, и думала, как так можно. Теперь я их понимаю.
О, уже почти Лолита, это не выход. Но что я могу сказать тебе в утешение, когда сама про себя рыдаю не меньше, чем ты.
— Ради чего мне жить? Было время, больше всего на свете я хотела ребенка. Но разве он будет счастлив в такой семье?
Ослепленная своими слезами, я не могу понять, какая специя может помочь. Об этом предупреждала Мудрейшая.
Тило, слишком близко, слишком близко. Я делаю глубокий вдох, вбирая в легкие воздух, как учила Мудрейшая нас на острове, пока шум дыхания не заглушает все другое в моем мозгу. Пока сквозь красный туман не проявилось имя специи.
Фенхель, специя среды, дня обыкновенных людей среднего возраста. Бросивших следить за фигурой, бросивших улыбаться, под гнетом обычнейшей жизни, которая, как им когда-то казалось, могла быть иной. Фенхель, бурый, как грязь, стебель и лист, танцующие на осеннем ветру, несущем дух перемен.
— Фенхель, — говорю я жене Ахуджи, — это чудесная специя. Возьми щепотку, сырую и цельную, пей каждый раз после еды — он освежает дыхание, способствует пищеварению и придает силы духа для того, чтобы осуществить то, что необходимо.
Она глядит на меня отчаянно. В ее бархатных глазах выражение подавленности, как будто вопрос: и это все, чем ты можешь помочь?
— Также давай это своему мужу.
Жена Ахуджи расправила рукав своей куртас, который задрала, чтобы показать мне очередной синяк, и поднялась с места:
— Мне пора домой. Наверное, он звонил уже тысячу раз. Когда он придет сегодня вечером…
От нее повеяло страхом, так же явственно, как исходит жар от нагретого летом асфальта. Страхом и ненавистью, и еще разочарованием от того, что я не смогла ничего сделать для нее.
— Фенхель остужает пыл, — добавила я. Я хотела бы объяснить больше, но тогда ослабла бы сила специй.
На ее лице обозначилась горькая улыбка неверия. Она жалела, что доверилась мне, сумасшедшей старухе, утверждающей, будто горсть каких-то там сухих семечек может восстановить поломанную жизнь.
— Он положит этому предел, — закончила она, взяла сумку. Сожаления, как кровь, заливают ей мозг.
Она бросит пакет, который я положила между нами на стол, в дальний ящик стола, а то и в мусорное ведро, когда вспомнит в приступе стыда, что она мне тут нарассказывала.
И в следующий раз отправится в другой магазин за продуктами, даже если для этого ей придется ехать на двух автобусах с пересадкой.
Я попыталась поймать ее взгляд, но она отвела глаза. Она повернулась, чтобы уйти, вот она уже у двери. Так что я вынуждена со всей старческой прытью выскочить, догнать ее и еще раз взять за руку, хотя понимаю, что не должна.
Огненные иглы пронзили кончики пальцев. Теперь она остановилась, ее глаза меняют оттенки: то светлеют, как подогретое горчичное масло, то на них набегает тень, как будто она вдруг увидела что-то невидимое для обычного человеческого глаза.
Я хочу дотянуться до пакетика с фенхелем, чтобы вложить в ее руку, но его нет на месте.
Специи, что такое…
Беспомощно я оглядываюсь кругом, ощущая кожей, как жена Ахуджи тревожится и спешит. В какой- то момент я даже испугалась, что специи не дадутся в руки мне, Тило, перешедшей границу дозволенного.
Но нет, вот он, пакет, лежит на стопке журналов «Индия сегодня», куда я точно их не клала.
Специи, вы просто играете со мной или что-то хотите сказать?
Но раздумывать некогда. Я беру пакет со специями вместе с одним из журналов. Протягиваю и то, и другое.
— Поверь мне. Делай то, что я тебе сказала. Каждый день, каждый раз после еды — немного себе, немного ему, а когда все закончится, приходи сюда и расскажи, не изменилось ли что-нибудь. И вот, возьми, почитай. Это тебя немного развлечет.
Она со вздохом кивнула. Это легче, чем спорить.