Он улыбнулся, мой Одинокий Американец, его ничуть не обманул мой уклончивый ход. Я смотрю, как один уголок его губ пополз вверх, обозначив на щеке упругую ямочку, такую славную, что мне страстно хочется к ней прикоснуться.
Чтобы себя отвлечь, я спрашиваю:
— Зачем ты пришел?
Тило, что если он скажет — к тебе?
— А что, всегда должна быть причина? — он все еще улыбается, нежно-острой притягательный облачной улыбкой, которая еще немного — и унесет меня в какие-то безвозвратные дали.
Я стараюсь придать голосу строгость:
— Всегда. Но только мудрые могут объяснить причину.
— Тогда, может быть, ты мне скажешь, что со мной, — его лицо посерьезнело, — сможешь понять по моему пульсу, как — я слышал — могут индийские доктора. — И он протянул мне худую руку, на которой видно переплетенье лазурных жилок под кожей.
— При чем здесь индийские доктора? — не могла удержаться я, чтобы не сказать. — Наши доктора учатся в медицинских колледжах точно так же, как и ваши.
Но — да простят меня специи — я беру его руку.
Я обхватываю пальцами его запястье, легкое, как невысказанное желание. Его кожа пахнет лимоном, солью и солнцем, обжигающим белый песок. Наверное, это только у меня в воображении мы сейчас будто бы вместе качаемся на волнах моря.
— Леди, леди, что здесь, черт возьми, происходит?
Харон, стремительный, как молния, врывается в дверь, закрывая ее пинком ноги. На его лице написано недовольство и подозрение.
Я отдергиваю руку, как какая-нибудь деревенская девчонка, застигнутая врасплох. И говорю, запинаясь:
— Харон, я и не думала, что уже столько времени.
— Иди пока помоги ему, я подожду, — говорит мой Американец невозмутимым голосом. Он неспешной походкой идет и скрывается в дальнем конце магазина между полок, уставленных пакетами с различными сортами гороха — мунг и урид — и техасским длиннозерным рисом.
Харон провожает его глазами, губы его плотно сжаты.
— Леди-джан, будьте осторожнее, уже темно, а вы пускаете всех подряд. Мало ли кто тут ходит…
— Харон!
Но его понесло — переключаясь на английский, Харон повышает голос так, что он эхом отдается в самых дальних уголках магазина. Его язык делается неповоротливым и тяжелым из-за слов, к которым он не привык. Неожиданно я чувствую стыд за его грубый акцент. Потом еще более глубокий стыд, от которого, как от пощечины, горит лицо, — за то, что стыжусь.
— Как могло оказаться, что у вас дверь не закрыта? Вы не читали в «Индия Пост» — только на прошлой неделе: какая-то банда ворвалась в 7-Eleven! Укокошили хозяина магазина — кажется, Редди его звали — тремя выстрелами в грудь. Не так далеко отсюда, между прочим. Лучше выставите этого парня, пока я еще тут.
Мне страшно неловко, потому что мой Американец, конечно же, все слышит.
— Если он такой весь из себя модный, еще не значит, что ему можно доверять. Я бы даже сказал, наоборот. Я о таких слышал — прикидываются богатыми мальчиками, чтобы задурить тебе голову. Если он и в самом деле богатый и так далее, зачем ему, такому сахибу, с нами якшаться? Держись от них подальше. Послушайте, леди, предоставьте это мне, сейчас я его отсюда выкину.
Я попыталась вспомнить, во что одет Американец, и, к своей огромной досаде, не смогла, — я, Тило, которая всегда гордилась своим проницательным взглядом. Еще больше меня злило, что Харон прав, и Мудрейшая, без сомнения, советовала бы то же самое.
Он сахиб. Не один из нас. Держись подальше.
— Харон, я уже не маленькая и могу сама о себе позаботиться. Я попросила бы тебя не оскорблять моих посетителей, — мой голос резкий и колкий, как ржавые гвозди. Так, значит, звучат слова протеста.
Харон даже опешил. На его щеках выступили красные пятна. Голос стал обиженно- официальным.
— Я только высказал свое мнение. Но вижу, что слишком много себе позволяю.
Я раздраженно покачала головой:
— Харон, я не то имела в виду.
— Нет, действительно, какое право имею я, простой человек, водитель такси, советовать тебе — леди.
— Стой, не уходи! Подожди несколько минут — принесу тебе твой пакет.
Он распахнул дверь, и она издала протяжный скрип.
— На мой счет не беспокойся. Я же не то что он…
— Харон, ты ведешь себя, как ребенок, — огрызнулась я. Знаю, что лучше было сдержаться.
Он подчеркнуто поклонился, еще секунду его силуэт маячил на фоне ночи, разверзшейся за ним, как огромная пасть.
— Кхуда хафиз,[82] всего наилучшего. Мулла уже начал службу, пора уже, наконец, перестать опаздывать.
Дверь защелкнулась за ним, так тихо и непререкаемо, что я не успела прокричать ему вслед:
— Кхуда хафиз, да защитит тебя Аллах.
Обернувшись к прилавку, я увидела тебя, красно-черный калонджи, сначала приготовленный для Харона, теперь испорченный моей кровью, рассыпавшийся по прилавку темным пятном. Молчание тяготит больше, чем упрек.
Я минуту глядела на тебя, затем смела в подол сари. Отнесла к мусорному ведру.
Потеря. Легкомысленная, непростительная потеря. Вот что сказала бы на это Мудрейшая.
Во мне поднимается печаль горячими серными парами. Печаль и какое-то еще чувство, которое я не решаюсь определить — вина, или, может, отчаяние.
Позже, — пообещала я себе, — разберусь с этим позже.
Но, подходя к дальним полкам моего магазина, где ждал мой Американец, я уже понимала, что мое «позже» — как пар, нарастающий в кипящей кастрюле, наглухо закрытой крышкой.
— Иногда у меня болит, — говорит Американец, — здесь. Он берет мою руку и кладет себе на грудь.
Тило, он понимает, что делает?
В центре ладони я чувствую биение его сердца. Оно странно четкое, как будто капли воды ударяются о камень. Не похоже на то, что у меня в груди: галоп лошади, безумно несущейся в темноте. Усилием воли я сконцентрировала взгляд на его одежде. Да, Харон правильно заметил: мягкий тонкий шелк рубашки под моими пальцами, темные брюки очень элегантны, облегающая куртка сидит превосходно. Приглушенная глянцевитость кожи на запястье. А на безымянном пальце бриллиант сияет белым пламенем. Но тут же я выбрасываю все это из головы, потому что мне ясно, что его одежда мало что говорит о нем самом. Теперь я только наблюдаю, как бьется жилка на его горле, как смягчается выражение глаз, когда я смотрю в них.
Мы у прилавка, он между нами, как стена: я за ним, он, длинноногий, оперся на него с другой стороны, — да, специи глядят на все это.
— Кажется, с сердцем все в порядке, — выдавила я.
Должно быть, под рубашкой его кожа золотится, как свет лампы, волоски на его груди — жесткие, как трава. Нет. Мне является другой образ: он такой четкий и режущий, что нет сомнений, именно он настоящий. Его грудь лишена волос, она гладкая, как прогретое солнцем еловое дерево, из которого мы на острове делали амулеты.
— Да, так и доктора все говорят.
Одинокий Американец, я хочу узнать о тебе больше. Зачем ты ходишь к докторам, с какого времени у