наши бойцы добили гранатами. Но отстоять от огня им удалось только три машины, которые и были доставлены в 42-й гвардейский стрелковый полк.
Все же для нас это была большая радость! Теперь мы имели возможность полностью заправить машины артиллерийского полка и противотанкового артиллерийского дивизиона. Значит, несмотря на отрыв от фронта и на все потери в многодневных боях, дивизия жила, еще являла грозную силу, и ей предстояли большие дела.
Печальный
путь.
Следы зверя. Дашенька.
Генерал Горбатов. Встреча с двумя комдивами. Схватка в Нехаевке. Рыжий ефрейтор.
Танковая колонна. В лесу.
Степь. Зной. Пыль… Кажется бесконечной наша дорога мимо безмолвных, словно вымерших сел, среди нескошенных нив, изрытых воронками бомб и снарядов.
Мы движемся на восток. Тоскуют родные поля. Уже закончился июнь, и солнце жжет беспощадно. В негромких разговорах солдат все чаще слышится слово «Дон», и в этом слове звучит надежда.
Неужели мы остановимся только на Дону? Впереди еще бескрайние просторы степей, на которых смогли бы уместиться целые европейские государства.
В пути умирают наши раненые. Мы молча хороним их у дороги. Солдаты проходят мимо свежей могилы, и кто-то роняет на нее золотисто-жаркие полевые цветы.
Многих мы не досчитываемся в колонне дивизии. Сегодня 1 июля. Из перелеска вышла небольшая группа усталых бойцов. Это остатки усиленного батальона нашего 34-го гвардейского стрелкового полка. Среди них есть раненые. Батальон был атакован танками противника, и наши воины сражались до последней гранаты. Те из них, кто уцелел в неравном бою, пробирались мелкими группами на восток в надежде отыскать родную дивизию. Какие испытания ждали их на опасном пути, если в окрестных селах уже расположились гитлеровцы?
С утра нас три раза бомбили вражеские самолеты, и мы не сомневались, что они прилетят снова. Было до боли обидно, что в дивизии нет таких необходимых теперь зенитных орудий, и мы отбивались только групповым огнем.
Однако молчаливая, серая от пыли колонна двигалась размеренно, без малейших задержек и остановок, и когда с высокого пригорка перед нами открылся зеленый хуторок с вербами над овалом пруда, лица солдат заметно просветлели — наконец-то их ждал отдых!
Но чем ближе скрытые в зелени садов строения хуторка, тем отчетливее следы пожаров и разрушений: как видно, здесь уже побывали гитлеровцы. На плотине, у пруда, я еще издали заметил большую пеструю груду тряпья. Над нею тяжело кружил ворон.
Навстречу движению колонны от хуторка мчался во весь опор всадник. Поравнявшись со мной, он вздыбил коня и спрыгнул на землю. Только теперь я узнал командира конной разведки Лукашова. Но таким взволнованным я видел лихого кавалериста впервые: брови его изломились, губы побелели, поднесенная к козырьку рука тряслась.
—
Товарищ комдив… — Он задыхался и, казалось, не находил слов. — Они убили всех… Женщины, дети — все убиты.
—
Спокойно, Лукашов. Вы были в этом хуторе?
Он с трудом пересилил спазму, стиснувшую горло:
—
Так точно, я только оттуда. Это птицеферма колхоза, который здесь же, в шести километрах. Гитлеровцы прибыли сюда вчера утром и пробыли три часа. Они расстреляли все население хутора, а многих прикончили тесаками. Я заходил в дом бригадира: там в люльке лежит грудной ребенок, а в груди у него — нож…
Теперь я понял, что на плотине виднелась не груда тряпья, это были трупы расстрелянных. Я не ошибся. И хотя мне доводилось видеть много смертей, страшная картина расправы, учиненной гитлеровцами над десятком семей хуторка, навсегда, врезалась в память.
Мы не могли напиться здесь воды: единственный колодец был завален трупами расстрелянных. В пруду плавало множество дохлых уток и кур. Как видно, фашистам не понадобилась вся добыча, и часть ее они выбросили в воду.
Я шел единственной пустынной улочкой хутора, охваченный злой и тяжкой думой. Как же могло случиться, что немцы, давшие миру великих мыслителей, поэтов, музыкантов; нация, чью культуру мы, советские люди, с уважением и глубоким интересом изучали с детских лет, что эта нация вдруг осквернила себя, свою историю, свое имя бессмысленными и дикими преступлениями?
Разве крестьянский ребенок в скромной деревянной колыбели представлял какую-то опасность для буйной немецкой солдатни? А ведь возглавляли эту солдатню офицеры, лощеные франты, которых я видывал и в мирное время на парадах, на трибуне для военных атташе в Москве, — они щеголяли изысканностью манер! Как правило, теперь, оказавшись у нас в плену, они говорили о гуманности, эти кровавые псы. Но воины дивизии видели сейчас черные дела оккупантов, и немая, неистовая ярость клокотала в сердцах наших бойцов.
Я присел на скамейку под тенью клена и не заметил в раздумье, как ко мне приблизилась группа солдат.
—
Разрешите, товарищ комдив…
Я вздрогнул: передо мной стояли четверо бойцов и старенькая седая женщина. Два бойца бережно поддерживали ее под локти.
—
Эта старушка единственная осталась на хуторе, — доложил молоденький боец. — Мы привели ее к вам: она говорит, что хочет видеть главного командира.
Я встал, усадил старушку на скамью, и она вдруг схватила мои руки и, уронив голову, зарыдала. Я сделал знак солдату, и тот снял с пояса флягу, поднес женщине воды. Она пила жадно, не отрываясь, а потом вытерла рукавом глаза, снова судорожно схватила и затрясла мои руки:
—
Ты видел, сынок? Ты все видел?.. Они не пожалели даже наших малюток, носили их на штыках!
—
Ас чего приключилось, мамаша? Вы расскажите по порядку, а я слово в слово все передам воинам: мы будем беспощадно мстить!
—
Слушай, сынок, ты видишь, что земля и небо красные от крови? Это моего сына Федора, дочери Настеньки, маленькой Дарочки, внучки, кровь… И крыльцо нашей хаты в крови: хата сгорела, сожгли анафемы, а кровь так и осталась, ее не тронул огонь…
Старушка временами заговаривалась, и в широко открытых, немигающих глазах ее тенью мелькало безумие.
—
Рыжий Ганс… Это он верховодил. Здоровенный, рыжий, как медведь, небритый, в огромных ботинках. Сначала они переловили всех уток и кур, передушили, порезали, а потом стали отбирать получше. Половину выбросили в ставок. Рыжий ругался и кричал, что он, мол, любит жирную птицу. Потом он стал бродить по хатам, бить стекла и ломать мебель… В домике дедушки Цымбалюка, нашего старого бригадира, рыжий увидел Дашу. Красавица девушка — что очи, что брови, что русая коса! Ганс ее за руку: мол, идем со мной! Дашенька вырвалась, бросилась к двери, а этот рыжий пес успел схватить ее за косу. Дедушка Цымбалюк дома находился — стал на колени, плачет и просит, мол, отпусти внучку, не мучь, не позорь. И другие немцы сюда сбежались: хохочут, хватаются за бока. Дашенька белкой извернулась и зубами в руку этому разбойнику впилась. Взвизгнув, он ударил ее по лицу, а потом ногами стал топтать, тяжкими, огромными ботинками. Все это на дворе случилось, а дедушка Цымбалюк недавно тут цепом рожь молотил. Увидел он, что гибнет его любимая внучка, славная Дашенька-краса, поднялся на ноги, цеп схватил и того рыжего Ганса-собаку прямо по башке. Гад сразу зашелся, посинел, длинные ноги вытянул… а потом и начался погром. Дедушку всего ножами искололи, Дашу подняли на штыки и в колодец сбросили, женщин, детишек — всех до одного порешили. И мне бы теперь на плотине лежать или в колодце, да так случилось, что свет в моих глазах помрачился, и, видно, за мертвую меня приняли, кровососы… Сыночек мой, главный командир, кровь, она голос имеет, она кричит!..
—
Мы слышим этот голос, мамаша, — сказал я старушке. — Слышим!
Вы читаете Твои, Отечество, сыны