чужому берегу среди чужих образов и звуков.
Ничего не говоря, Джерард, глядя сверху вниз, наблюдал за ней. Она закрыла лицо руками. Затем села. Ее била безудержная дрожь. Она дотянулась до платья и прикрыла им свое обнаженное тело.
Из радиоприемника лились чарующие звуки концерта Бетховена. В камине мирно потрескивали дрова. Все было, как прежде.
Все еще пребывая в оцепенении, Мерседес невидящими глазами смотрела, как Джерард идет в другой конец комнаты. На его коже поблескивали красноватые отблески огня. Его тело не было столь великолепным, как тело Шона, но оно было крепким и жилистым. Он налил в бокал бренди. Его лицо было спокойным и удовлетворенным.
Джерард вернулся к дивану и сел рядом с Мерседес.
– Ты слишком скованна со мной, Мерче. – Он подложил ей под голову руку и заставил сделать несколько глотков. – Придет время, и ты станешь лучше разбираться в собственных эмоциях. Ты поймешь, как прекрасно то, что происходит между нами.
Пока она пила, ее зубы громко стучали по кромке бокала.
– Лучше бы я умерла.
– Просто тебе нужно отдохнуть. Мы с тобой уедем куда-нибудь в теплые края, подальше от этой пакостной погоды. Куда-нибудь подальше от войны. Скажем, на Канарские острова. Или в Северную Африку. Я это организую.
Голос Джерарда звучал как бы сам по себе. Она уже не вникала в смысл его слов. В этом голосе она слышала лишь удовлетворение от еще одной одержанной над ней победы. Он обнял ее и поцеловал. Она не ответила – просто безразлично сидела, устремив неподвижный взгляд на манящие языки пламени.
Через некоторое время оцепенение прошло.
Мерседес сидела на диване и, обняв себя руками, как безумная раскачивалась из стороны в сторону.
Никогда прежде она не испытывала такой страшной боли, такого невыносимого страдания.
Ни в самые трудные дни войны, ни когда умер Шон, ни в камере смертников барселонской тюрьмы не чувствовала она себя настолько несчастной. Тогда у нее оставалась хоть какая-то надежда на спасение. Теперь такой надежды не было. Она стала узницей этих великолепных апартаментов в самом сердце вражеского лагеря. И даже хуже того – она стала узницей себя. Она сама стала собственной камерой смертников.
Как же бесконечно она себя ненавидела! Эта ненависть просто душила ее. Она погрязла в грехе. Превратилась в существо, недостойное жить. Предательница и шлюха. Она предала все, что было светлым в ее жизни – Шона, Франческа, свою мать, – всех людей, которых когда-либо любила, все идеалы, во имя которых жила. Она кинулась в объятия порока. Она перестала быть самой собой.
Мерседес уставилась в ревущую пустоту, которую ей надо было снова перейти. В ночной тишине дома ей слышались гневные голоса, проклинающие и поносящие ее.
Через все это, через эту кричащую пустыню самоуничижения и страха она должна была пройти, чтобы вернуться к нормальному состоянию. Нет, не к нормальному. А к хрупкому, мнимому равновесию, которое она принимала за нормальное состояние. Ей так нужна была хоть какая-то точка опоры, чтобы не сойти с ума и не покончить с собой.
До следующего раза. Когда она снова почувствует себя уничтоженной, растоптанной.
Как же это с ней произошло? Помимо ее воли и в то же время с ее согласия. Выйдя из тюрьмы холодной весной 1939 года, она прежде всего испытала чувство безграничной любви и благодарности к своему избавителю.
Она как бы заново родилась и готова была боготворить человека, который спас ей жизнь, дал ей кров, целыми днями просиживал возле ее кровати, кормил с ложечки, словно ребенка.
И она всем сердцем привязалась к нему. И плакала, стоило ему выйти из комнаты. А когда он уходил на службу в Министерство, слугам приходилось успокаивать ее.
Когда же он возвращался и, нежно обняв, целовал ее в губы, она чувствовала, как радость заполняет ее сердце, и мурлыкала, точно кошка.
И, даже когда он забирался к ней в постель, она ничего не заподозрила. Она просто не способна была его подозревать. Ведь он был ее спасителем, ее отцом, которого она наконец обрела, причем именно так, как это происходило в ее романтических мечтах.
Однако по мере того как проходили недели и к ней возвращалось здоровье, все стало меняться. Ее еще не оправившийся после пережитых потрясений мозг начал в растерянности отмечать некоторые странности его поведения. Все чаще объектами его ласк становились ее груди и низ живота, при этом его дыхание делалось хриплым и каким-то алчным. Его поцелуи были теперь жадными и страстными.
Мерседес не помнила, когда впервые отец овладел ею, но она знала, что это доставило ей удовольствие. И потом, в последующие разы, она всегда получала удовольствие, потому что он знал, как доставить ей наслаждение и как с помощью этого наслаждения справиться с ее рыданиями.
И постепенно, шаг за шагом, Джерард превратил постель больной дочери в ложе своей страсти.
Когда Мерседес наконец прозрела, она уже стала наложницей собственного отца. Объектом его физического влечения. К тому времени, как она смогла самостоятельно ходить, он уже сделал ее своей рабыней. Она испытывала адские муки, чувствуя себя разорванной двумя диаметрально противоположными силами – любовью к нему, как к отцу, и любовью к нему, как к мужчине.
Однако Мерседес так ни разу и не смогла трезво оценить то положение, в котором она оказалась, чтобы хоть как-то справиться с ним. Слишком уж незаметно все это произошло.
Неожиданно она поняла, что больше не в состоянии окунаться в эту пустоту. Она страшила ее. А понимание того, что ей придется делать это снова и снова, приводило ее в отчаяние. Какой же еще мог ожидать ее конец, если не сумасшествие или смерть?
Мерседес проскользнула в дверь собора. Приближался вечер. Освещение еще не включили, и громадное гулкое пространство было заполнено полумраком. С улицы дул ледяной ветер. Возле алтаря какая-то старушка, беззвучно шевеля губами, зажигала свечу. Крохотное желтое пламя отражалось в ее печальных глазах.
«Что я здесь делаю? – спрашивала себя Мерседес. – Зачем пришла?» Она спрятала лицо под черной кружевной мантильей. Обычно, зайдя в церковь, она становилась в темноте на колени и пыталась молиться, однако на этот раз быстрым шагом направилась к исповедальне.
В резной деревянной кабинке пахло ладаном. Мерседес преклонила колени и приблизила лицо к решетке, по другую сторону которой она различила силуэт священника. Он неподвижно сидел, подперев кулаком щеку. Она даже засомневалась, не спит ли он, но затем услышала его старческий голос:
– Я слушаю.
– Я не верю, святой отец, – несмело проговорила Мерседес.
– Не веришь во что, дитя мое?
– Не верю в Бога.
Священник на несколько минут замолчал.
– Тогда почему ты пришла? – наконец произнес он.
– Потому что я верю в грех.
– Ты согрешила, дитя мое?
– Да. – Ее голос задрожал. – Я совершаю страшный грех, святой отец.
– Страшный грех?
– Я погрязла в нем. И не могу выбраться.
– Грех прелюбодеяния?
– Да, святой отец.
– С несколькими мужчинами?
– С одним.
Его голос немного смягчился.
– Господь милостив. Он прощает и более серьезные прегрешения. Так с кем ты совершаешь свой грех?
– С моим отцом. – Произнося эти слова, Мерседес почувствовала тупую боль в животе. Священник