добродетели и мрачные злодеяния.
Много подобных тайн и загадок встретит тот, кто внимательно всмотрится в историю человечества. В ней слово «милосердие» удивительным образом сплетается со словом «месть», слово «ближний» со словом «враг». История часто являла миру людей, которые одной рукой сострадательно исцеляют человеческие раны, а другой разжигают огненные костры и вертят колеса пыток… Чем объяснить тайны и загадки этих широких сердец и пламенных умов, так ужасно раздвоенных и сбившихся с пути? О читатель! Если бы на земле не существовало той силы, которая гонит умы и сердца людей на путь ужасных заблуждений, раввин Исаак Тодрос был бы, может быть, великим человеком…
Будем справедливы! Равви Исаак Тодрос, наверное, был бы великим человеком, если бы никогда не существовало тех, кто, пользуясь огнем, пыткой и… презрением, которое в сто раз еще мучительнее огня и пытки, создал для его народа, вплоть до уходящих в далекое будущее поколений, тесное, темное, полное тревоги и ненависти, нравственное и умственное гетто!
Солнце зашло, и на землю спустились вечерние сумерки. Большой двор синагоги кишел черной густой рокочущей толпой — она бурлила и кипела…
Внутри бет-га-мидраш тоже чернел от собравшегося народа. Там виднелись головы старцев и русые кудри детей, длинные бороды, черные, как вороново крыло, светлые, как лен, и огненные, как отполированная медь. Головы эти двигались и волновались, шеи вытягивались, бороды поднимались, глаза горели любопытством и жаждой впечатлений. Все происходило в полумраке. Огромный зал бет-га-мидраша был освещен только одной лампочкой, висевшей у входных дверей, и одной сальной свечкой, горевшей в медном подсвечнике на столе из простого дерева, за которым возле самой стены, высокой и голой, стоял деревянный стул. Это было место, с которого обыкновенно обращались к народу все, кто хотел ему что- нибудь сказать. У еврейского народа каждый человек, от наиболее почитаемого и старца до самого незначительного и молодого, имеет право голоса, и бет-га-мидраш — сохранившийся след высокодемократического духа, которым были проникнуты когда-то древние учреждения еврейского народа. Каждый, кто только происходит из дома Израиля, имеет право входить в эти стены, молиться, читать, говорить и поучать.
Люди, которые толпились не внутри здания, а возле его стен, часто оглядывались на бет-га-кагал, находившийся напротив. В этом месте заседаний административных и судебных властей общины тоже засветились тусклые и скупые огоньки. Над входными дверями была зажжена лампочка, а на длинном столе, неясно темневшем за большими стеклами окон, было поставлено несколько желтых коптящих свечей. Немного погодя на крыльцо бет-га-кагала стали всходить люди, хорошо известные всему шибовскому населению и пользовавшиеся среди него глубоким уважением. Поодиночке или по-двое стекались сюда судьи общины, совсем седые или седеющие мужи, почтенные отцы многочисленных семейств, состоятельные купцы или собственники владений в черте города. Их полагалось двенадцать; но на этот раз насчитали всего одиннадцать. Двенадцатым дайоном в Шибове был Рафаил Эзофович. В толпе зашептали, что дядя обвиняемого не может быть в числе судей; некоторые говорили, что он и сам не захотел. За дайонами показались кагальные. Среди них был морейне Кальман, появившийся с руками в карманах своего атласного кафтана и с вечной улыбкой сладкого блаженства на лице; был и Камионкер, лицо которого пожелтело и осунулось за последние дни; в его взгляде мелькали тревожные и острые огоньки, как у человека, которому грозит опасность. Последним появился Исаак Тодрос. Незаметно выйдя из низких дверей своей избушки, тщедушный, сгорбленный, он проскользнул в тени стен, окружавших двор, так быстро и тихо, что из толпы почти никто его не заметил.
В эту самую минуту в глубине бет-га-мидраша над глухо рокочущей и волнующейся толпой разнесся, чистый и сильный мужской голос:
— Во имя бога Авраама, Исаака и Иакова, слушай, Израиль!
Говор в толпе усилился и перешел в шум, почти в гвалт. В этом шуме слышалась некоторая враждебность, но еще больше боязнь, борющаяся с любопытством. Голос человека, заговорившего в здании, наполненном людьми, довольно долго боролся с заглушавшим его шумом, и только немногие из его слов, выделяясь, звучали ясно. Вдруг кто-то из толпы громко крикнул:
— Успокойтесь и слушайте! Ибо сказано «Слушай всякое слово, произносимое во имя Иеговы!»
— Это правда! — зашептали в толпе. — Он начал говорить во имя бога Авраама, Исаака и Иакова!
И вдруг водворилась глубокая тишина, прерываемая только движениями тех, которые, стоя у дверей и за окнами, подымались на цыпочки, чтобы посмотреть на говорившего.
Глаза их не увидели ничего необычайного. За белым столом, следовательно, на том самом месте, с которого часто обращались к народу, стоял Меир Эзофович в спокойной позе и со спокойным же лицом. Правда, он был бледнее обыкновенного, а глаза его лихорадочно блестели от волнения, но видно было, что волнение это вызывалось не тревогой или хотя бы самым маленьким сомнением, а, наоборот, чувством могучей веры и великой радостной надежды. В руках у него были пожелтевшие и очень старые листы бумаги. Он читал по ним и время от времени высоко поднимал их, словно желая показать всем присутствующим, откуда он берет свои слова.
— «Израиль! — воскликнул он, когда шум уступил место всеобщей глубокой тишине, — ты великий народ! Ты первый среди всех народов увидел на небе единого бога, а на земле, среди грома и блеска молний, услышал те десять великих изречений, на которых, как на десяти утесах, другие народы из поколения в поколение воздвигают лестницу, ведущую к солнцу совершенства! Израиль! Слепы от рождения или ослеплены горечью гнева глаза тех, кто, глядя на лицо твое, не увидит твоего древнего величия! Сухи от рождения или высушены вихрем, веющим из преисподней, глаза тех, кто, глядя на великие страдания, перенесенные тобою, не выронит слезы. Жалок тот, чьи уста скажут про тебя: подлый! Пусть сжалится над ним и простит ему господь, ибо нет у этого жалкого человека тех весов справедливости, на которых взвешиваются заслуги и прегрешения народов, и нет в нем того света мудрости, который показывает, как из скорби и нужды родятся грехи! Израиль!
От тебя произошел Моисей, сердце которо горело любовью, как неопалимая купина, и Давид с золотой арфой, и прекрасная Эсфирь, плачущая над несчастиями своего народа. Маккавеи с могучими мечами произошли от тебя и пророки, идущие на смерть ради правды сердца своего. В те времена, когда ты счастливо жил в земле отцов своих, ты чувствовал отвращение к порабощению брата, на своем поле ты оставлял десятый сноп для голодных и право голоса ты давал каждому, кто только хотел говорить с народом; и, склоняя голову только перед Иеговой, ты говорил: „Мы все равны перед лицом отца нашего!“ А потом, когда ты оказался среди чужих народов, несчастный и побежденный, облитый кровью сынов своих, защищавших землю предков, в слезах и весь в пыли, ты перенес все страдания и все унижения и все же остался верен своему единому богу, не утратил памяти о предках своих и всем народам, угнетаемым и утопающим в слезах, ты показал, как можно защищаться без оружия! Умным, чистым и милосердным создал тебя господь, народ мой! Но вот уже проходит вторая тысяча лет с тех пор, как у тебя не стало твоего сокровища: отечества!..»
Тут голос говорившего задрожал и на минуту умолк; дрожь пробежала также и по всему собранию, а потом по залу разошелся шопот приглушенных голосов:
— Слушайте! Слушайте! Это слова мудрого и хорошего еврея, который говорит о славе народа своего!
Все слушали, а Меир Эзофович читал дальше:
— «Горе тому народу, у которого нет отечества! И сойдут с кораблей все, работающие веслами, и все, плавающие по морю, и прильнут к земле. Душа всякого народа соединяется со своей землей, как дитя с грудью матери, и от земли берет пищу и здоровье, и лекарства против болезней. Так хотел и так сделал господь. Но люди пошли против воли его. Твою душу, Израиль, оторвали от земли, к которой она прильнула! Как нищий, ты стучался у ворот чужих домов, и тех, которые плевали на тебя, ты должен был просить о сострадании. Голова твоя склонялась перед приказаниями законов, против которых с отвращением восставала природа твоя. Язык твой коверкался, чтобы подделаться под чужую речь. Рот твой был полон