Одной сосиски мне за глаза хватало, чтобы набить утробу на целый день.
Делал я это в середине фильма, когда уже никто не мог сесть поблизости. А насытившись блаженно задремывал.
Боюсь, что от привычки наслаждаться едой в темноте мне теперь будет трудно избавиться.
86
В конце концов я настолько обнищал, что начал присматриваться к банкам. В смысле — к кредитно- финансовым учреждениям.
То есть, ниже опуститься уже невозможно.
Но банки в Германии выглядят такими неприступными, начиная с тяжелых дверей. Наверняка нашпигованы телекамерами, сиренами и прочим добром. Да и сейфы вскрывать мне все равно нечем: в супермаркетах такие инструменты не продают.
Царских домов, как в Москве, здесь нет. Да, имеются кварталы и даже целые городишки, населенные исключительно богатыми людьми. Однако прибыть туда можно только на лимузине: пешеход, рассматривающий особняки, выглядит в таких кварталах крайне подозрительно.
Ну, допустим, заберусь я ночью в виллу какого-нибудь миллионера, и что дальше? Вряд ли он держит свой миллион в доме наличными. Драгоценности — возможно, но их еще надо сбыть: верный путь за решетку.
Обокрасть рядового гражданина еще труднее: он все деньги выдаивает по мере надобности из банкомата с помощью пластиковой карточки. Наличные у него в доме не разбросаны.
Украсть карточку? Толку нет: надо знать тайный номер.
Подсмотреть тайный номер? Подите, попробуйте.
Немец с детства приучен: если человек стоит у банкомата — обойди его стороной, а очереди жди в пяти шагах сзади. Подойдешь поближе (не то что заглянешь через плечо) — он с удивлением обернется:
'Ты что, любезный, совсем уже того?'
Глава девятая. Керстин
87
И вот, когда я дошел до предела безысходности, судьба улыбнулась мне очень славной улыбкой.
Я встретил симпатичную молоденькую немку, и она вызвалась стать моей подругой.
То есть, симпатичных немок вокруг навалом, некоторые даже непрочь были завести со мной дружбу, но, наткнувшись на недостаточность моего немецкого, смущались и отступали.
Керстин не смутилась, скорее наоборот.
Познакомились мы в поезде. Ехали вдвоем в купе на шестерых, поглядывали друг на друга и улыбались.
Я улыбался потому, что уж очень она была чистенькая и миниатюрная: рыжеволосая, голубоглазая, коротко подстриженная, с розовым носиком, розовыми губками и розовыми ушами. В мочке левого уха у Керстин был голубой топаз.
Как позднее оказалось, в пупке — еще один такой же.
Короче, я улыбался потому, что она мне нравилась.
А Керстин — Бог знает почему. Ей виднее.
Впрочем, улыбаются здесь все, кто умеет: только посмотри — в ответ тебе улыбка. А кто не умеет — строит забавную дружелюбную гримаску. Лягушачью либо мартышечью. Чисто механически.
В смысле: привет-привет — и проходи мимо.
Но Керстин улыбалась мне такой целевой, такою адресной улыбкой, что попутчики, заглядывавшие в наше купе, тут же расшаркивались и исчезали.
Наконец она сказала — по-русски, но с прелестным грассирующим 'эр':
— Вы из России, наверно?
Еще бы не наверно, если у человека в руках 'Комсомольская правда': угадай с трех попыток.
Тем не менее мой утвердительный кивок привел ее в восторг, выражение которого несколько меня смутило:
— Во пруха, ё-моё! — воскликнула она. — Ухэзаться можно!
В первый момент я решил, что у меня начались галлюцинации: так, знаете ли, бывает в фильмах ужасов, когда юная женщина вдруг начинает говорить сатанинским басом, и лицо ее, исказившись, покрывается жутким могильным киселем.
Но ничего подобного не случилось: собеседница моя смотрела на меня с веселым простодушием ребенка, ожидающего похвалы. Смачная фраза слетела с ее прелестных уст легко и естественно, как лепесток китайской розы.
Впрочем, моя реакция несколько ее смутила.
— Я что-нибудь не так ляпнула? — спросила она, покраснев. — Вы меня поправляйте, пожалуйста. Русские балдеют, когда я так говорю, но никто не корректирует мои ошибки. Просто слушают и забавляются. Тут на днях я двух хмырей из вашего мин-юста обслуживала, так они от кайфа просто ссали кипятком.
— От кайфа это делать невозможно, — заметил я. — Причиной могут быть лишь бурные отрицательные эмоции: например, злость, ярость, гнев.
— Ой, как вы здорово объясняете! — воскликнула моя собеседница. — Подождите, я должна это записать.
И достала из сумки блокнотик.
Работала Керстин в городской тюрьме, где томились в заточении десятки моих соотечественников.
Занималась устным переводом (на допросах) и письменным: через нее проходили все малявы, которые русскоязычные заключенные посылали на волю и получали по адресу Blok Methusalem, Psf 666 или что-то в этом роде.
— Я, конечно, могу говорить нормально. Но ведь мне практика нужна, чтобы форму не потерять. Мои клиенты сплошь по фене ботают, а для меня это еще один иностранный язык. Если я не буду практиковаться, перестану понимать.
Поговорили о Москве, где Керстин была раз, наверное, десять, обнаружили общих знакомых в университетских кругах. По этому поводу перешли на 'ты'.
В общем, приятная получилась беседа. Вся усыпанная блатным говорком, под который и мне пришлось подстраиваться, хотя сквернословить я с детства не люблю.
В конце концов Керстин спросила меня:
— А ты куда, собственно, гребешь?
Я ответил, что, собственно, никуда: шлындаю по стране.
— На следующей станции я линяю, — застенчиво сказала Керстин. — Хера ли нам срок мотать? Канай ко мне.
— Когда?
— А прямо сейчас. Я живу одна.
Подумала — и прибавила:
— Мать мою так.
И через час я оказался в ее маленькой беленькой квартирке, где вся мебель была из светлых сосновых досок, будто бы на турбазе.
Последний раз я спал по-человечески сто восемьдесят восемь ночей назад, в Ларискином будуаре. Чуть не заплакал, когда, ложась у Керстин спать, вдохнул давно забытый запах свежего постельного белья.
88
Надо ли говорить, что вечера мы с подружкой проводили в долгих поучительных беседах?
Керстин приносила с собой ксерокопии арестантских писем и прилежно переводила их на немецкий,