91
Что Керстин, помимо работы, ценила — так это личную свободу, свою собственную и мою.
Уважение к моей личной свободе простиралось у нее так далеко, что подружка моя ни разу не спросила, есть ли у меня хотя бы пять марок на сигареты.
Питался я исключительно йогуртами и тортиками, запивая их минеральной водой: запасы этих продуктов Керстин регулярно пополняла.
Правда, всякий раз, заглядывая в опустевший холодильник, искренне удивлялась:
— Вот блин, опять всё кончилось.
Иногда, словно спохватившись, приносила мне с работы завернутый в фольгу кебаб.
— Анатолий, это очень вкусно. Я уже схавала такой же по дороге.
Ем остывшую лепешку со строганой бараниной, давлюсь, сыплю крошками, а Керстин сидит напротив и смотрит на меня с умилением, как мамаша на известной русской картине 'Свидание'. Или даже точнее: как Мадонна Литта на своего малыша.
Так она меня кормила.
Добрая, веселая, ласковая, но скупая до посинения.
Машину не покупала — вроде бы из экологических соображений, а на самом деле боясь расходов на бензин ('Полторы марки за литр, офигенеть можно!).
Это при шести тысячах месячного заработка (включая переводческие гонорары: за письма арестантов, которые мы с нею вместе переводили, заказчик платил очень даже неплохо).
В свою тюрягу Керстин ездила на задрипанном велосипеде с сиротским рюкзачком за спиной.
Телевизора не держала вроде бы из врожденного чувства независимости: чтоб не превращаться в марионетку рекламы. Хотя у арестантов смотрела телевизор с удовольствием — и сама же об этом рассказывала.
А мне, чтобы посмотреть программу новостей, приходилось ездить на вокзал.
Газетами в доме Керстин даже не пахло — тоже из экономии: чего макулатуру разводить?
Выбрасываю тюбик из-под зубной пасты, выжатый до конца, а подружка моя ужасается: как можно? Его надо взрезать ножничками, хватит еще на неделю.
Ополаскиваю чашечки после мороженого — она прибегает на кухню вся в тревоге:
— Анатолий, ты много расходуешь воды!
Я понимал, что Керстин не виновата. Ей с детства вбивали в голову, что бережливость — это высшая добродетель.
К Рождеству я подарил подруге фаянсовую хрюшку-копилку, на боку которой по моему заказу было написано:
'Прима шпарен унд штербен'.
В смысле 'Славно — жить экономя и помереть'.
Приемщица в мастерской три раза меня переспросила, а потом потребовала, чтобы я написал это на бумажке собственной рукой.
Не потому, что ей не понравился мой немецкий язык: нет, она желала иметь документальное подтверждение, что я хочу именно эту гравировку, а не какую-нибудь другую.
И Керстин мою шутку тоже не поняла.
Посмотрела на надпись безмятежными голубыми глазами, поцеловала меня — и заговорила о другом.
92
Наконец, устав от безденежной иждивенческой жизни, я решил подыскать себе какую-нибудь работу. Черную, естественно: в смысле, без официального оформления.
Вопреки моему ожиданию, Керстин в этом плане не нашла ничего предосудительного:
— Ты же не сидишь на шее у немецкого государства. И что у тебя нет официального разрешения на работу — это не твоя вина. Все так делают. Главное — не зашухариться.
Иными словами, я получил от своей подруги индульгенцию на правонарушение, остановка была только за работой.
Впрочем, это легко сказать: 'Остановка за работой'.
Я бы не побрезговал мыть посуду в кафе или пивнушке, но на этом поприще подвизаются студенты и школьники.
На бензоколонках охотнее берут турок или поляков. Такая сложилась традиция.
Убирать квартиры я не годился: это женская работа.
Стричь газоны и зеленые изгороди? Епархия бывших деревенских жителей — поздних переселенцев.
Разносить газеты? На эту работу охотно идут столичные интеллектуалы с непризнанными дипломами — еврейские контингентные беженцы из Москвы, Риги и Петербурга. Пошел бы и я, но почта оформляет не по-черному, а строго официально.
После долгих пристрелок я нашел наконец подходящее для физика-теоретика дело — ремонт крыш.
Собственно, я его не искал, оно мне само подвернулось.
Стоял на улице и смотрел, как ремонтируют дом. Дивной красоты зрелище: легкие алюминиевые леса, такие же блестящие лесенки, а мостки из ярко-красных досок. Полкрыши окутано белой вуалью: там как раз и укладывали черепицу.
Пока я любовался, подошел пожилой человек, хорошо одетый, с красивой сединой, улыбнулся фарфоровыми зубами:
— Хочешь поработать?
Я ответил утвердительно.
— Иностранец? Откуда?
— Из Казахстана.
— А, поздний переселенец. Что, в роду твоем на самом деле были немцы — или только овчарка немецкая? — спросил он — и, не дожидаясь ответа, хлопнул меня по плечу и со вкусом расхохотался.
Старик очень торопился сказать эти слова. Видно, долго носил их в себе — и случай наконец подвернулся.
— На социале сидишь? — поинтересовался он, отсмеявшись.
В смысле: 'Получаешь пособие от собеса?'
Причастность к социалу я категорически отверг, чему хозяин не очень-то поверил.
— Ладно, приходи завтра, — сказал он. — Двенадцать марок в час, больше не обещаю.
Когда я рассказал о немецкой овчарке своей подруге, она возмутилась:
— Бывают же мрази! Но ты тоже хорош: почему стерпел? Он хорошо подставился. Ты должен был… как это по-русски? Дем хэттест ду ин ди фрессе шлаген золлен, дамит эр кайнен шайс мер лаберт… А, вспомнила: надо было вмазать ему по ебальнику, чтоб не пиздил. И потребовать через суд компенсации за моральный ущерб.
93
Так я влился в ряды черного германского пролетариата.
Кровельщиком меня, разумеется, не назначили: кровельщик у хозяина был. Подмастерьем или там учеником я тоже не стал: в учениках кровельщик не нуждался.
Я стал подавалой, подносчиком, разнорабочим. Делал что скажут и мысленно подсчитывал заработки: восемь часов в день, сорок в неделю, по двенадцать марок — четыреста восемьдесят, почти две тысячи в месяц — ничего, жить можно.
Но работал я недолго, всего три недели.
В один прекрасный день чуть не сорвался со стремянки. Ногу подвернул, щиколотка распухла.
Кровельщик очень мне сочувствовал.
А наутро, когда я приковылял на работу, на моем месте уже трудился другой подавала.
— Хозяин просил передать, что платить за тебя больницам не станет, — так сказал мне кровельщик.
Нисколько не конфузясь, что это он же меня и заложил.