интересами необходимостью победить в Гражданской войне, связан тот факт, что в первые годы после революции не очень много внимания уделялось путям построения социализма, задачам переходного периода, в частности, экономическим. Кроме, разумеется, самых насущных, самых неотложных. Ленин не раз говорил, что нам легче было начать революцию, но другим странам будет легче ее продолжать. Возможно, он и имел в виду, что более развитым странам, странам более зрелого капитализма, когда там свершится революция, будет принадлежать роль первопроходцев, пионеров в выработке путей перехода от капитализма к социализму, предполагая, что революция в других странах, на худой конец, хотя бы в одной из них — в Германии, произойдет скоро и тогда удастся выработать обоснованные планы экономических, социальных, а также и политических преобразований. Судя по общему тону высказываний Ленина и ряда его соратников, такие надежды просуществовали довольно долго — вплоть до 1921–1922 годов.
Достаточно яркое тому свидетельство — настроения руководства партии, армии, революционных масс в период войны с Польшей, последнего большого сражения Гражданской войны. Когда страна была вдохновлена первыми победами, очень многие в партии, включая часть ее лидеров, видимо, действительно верили, что стоит нашим красноармейцам появиться в других странах, как их пролетариат и его союзники поднимутся и совершат победоносную социалистическую революцию. Получилось иначе. До Германии войска Тухачевского не дошли. А их появление в Польше сплотило поляков самой разной классовой принадлежности, и они нанесли Красной Армии жестокое поражение. В результате граница прошла не по «линии Керзона», а много восточнее. Нам пришлось отдать Польше часть украинских и белорусских земель. Наша же партия получила предметный урок и на ту тему, что социализм не приносят в другие страны на штыках, а также что национальное сплочение против внешней угрозы может оказаться сильнее классовой солидарности{23}.
Так что иллюзии, что коммунизм можно ввести декретом и вооруженной силой, что на путях «военного коммунизма» можно достичь «земли обетованной» — нового общества всеобщего достатка, изобилия и всеобщей справедливости, рассеялись, были похоронены грозным ходом событий практически одновременно с иллюзией, что скоро, очень скоро в деле революции и построения коммунизма к нам примкнет все человечество, или Европа, или хотя бы Германия.
Вот тогда, после исчезновения таких иллюзий, вопрос о возможности построения социализма в одной, отдельно взятой стране встал со всей остротой уже в сугубо практической плоскости как во внутренних, так к в своих внешнеполитических измерениях. Ответ на указанный вопрос В.И.Ленин, его единомышленники дали новой экономической политикой и курсом на «мирное сожительство» и развитие торговли с капиталистическими странами. То и другое поначалу объяснялось и, наверное, понималось как временное отступление, как временная передышка.
Хотя, судя по самым последним работам Ленина, он уже начал понимать, что новое, названное «временным» состояние наступило всерьез и надолго и им надо соответственно — как очень долговременным — заниматься. К сожалению, Ленину самому судьба отмерила для этого крайне короткий срок.
А потом, когда наступил длительный период руководства Сталина, преследовавшего свои цели, имевшего свои представления о социализме и о международных отношениях, эти былые, как оказалось, отнюдь не до конца преодоленные ни руководством, ни массой коммунистов «революционаристские», «левые» убеждения и настроения постоянно давали о себе знать. И, как представляется, были умело использованы Сталиным, немало ему помогли — как в борьбе за власть, так и в утверждении его политики.
О чем идет речь?
Во-первых, о характерных для таких настроений ожиданиях, что вот-вот наконец «оно» свершится — резолюция вспыхнет в других странах, станет мировой. И тогда наступит счастливый миг полного избавления и благополучия. Такие ожидания, естественно, отвлекали от внутренних дел, повседневных, будничных, от неудач, непорядков и бед.
Во-вторых, о складывавшейся обстановке как бы «чрезвычайного положения»; что касается повседневных дел, из которых и состоит жизнь, было «не до этого», и прежде всею не до людей с их нескончаемыми заботами и проблемами, — ведь где-то там, в ожесточенной борьбе с врагами, решается несравненно более важная, поистине глобальная, вселенская проблема мирового коммунизма, осчастливливания всего людского рода. Синдром «чрезвычайного положения» утверждался тем легче, что врагов у молодой Советской республики действительно хватало. И легко было не заметить или не придать значения тому, что она неловкой политикой, залихватской пропагандой еще и сама помогала умножать число этих врагов и усиливать их непримиримость, изо дня в день напоминая о своей недавней одержимости идеей мировой революции, о том, что время, когда Красная Армия шла на запад с лозунгами «Даешь Варшаву!», «Даешь Берлин!», может еще вернуться. Об этом же напоминал и непрерывно работавший в Москве Коминтерн, наводя на мысль, что если не войной, то своим содействием обострению внутренних конфликтов в других странах большевики все же хотят добиться власти во всем мире. Не говоря уж о том, что, оставаясь в плену надежд на скорую мировую революцию, мы утверждались в своем сектантстве, а сектантская политика нашей партии и Коминтерна углубляла раскол рабочего движения, объективно помогала победе правых сил, а со временем — и фашизма. Но для утверждения личной диктатуры, для расправы с политическими соперниками и вообще неугодными, для установления тоталитарного режима ничто не могло быть столь полезным, как политическая и психологическая обстановка «чрезвычайного положения». Тем более что в ней нормальные проблемы и задачи экономического строительства и социальных преобразований в собственной стране оттеснялись на второй план делами, так или иначе связанными с мировой революцией.
В-третьих, о том, что НЭП поначалу все-таки определялся как «временное отступление» (от чего отступление? И что в таком случае наступление — уже провалившийся «военный коммунизм»?) и это облегчало Сталину задачу быстро свернуть эту политику и начать создание административно-командной системы. Ее стали отождествлять (и до сих пор многие отождествляют) с самой сутью социализма, хотя она куда ближе к военно-феодальной и феодально-бюрократической системам хозяйствования. Да и сама утверждавшаяся в сталинские времена модель социализма оказалась моделью для «чрезвычайного положения», неплохо работавшей в условиях подготовки к войне, войны и послевоенного восстановления, но начинавшей безнадежно буксовать в сколь-нибудь нормальных условиях.
В-четвертых, о том, что настроения, о которых говорилось выше, предполагали черно-белое видение мира, его разделение на себя и своих, с одной стороны, и непримиримых врагов и их союзников — с другой. Такой взгляд на мир держался в сознании очень цепко. Уже после войны из него родилась концепция о расколе мира на две противоположные социально-экономические системы и непримиримой борьбе между ними как главной оси развития международной жизни. Этой концепции суждена была долгая жизнь — вплоть до начала восьмидесятых годов. Черно-белое видение мира, жизни тоже оказалось очень полезным стереотипом для установления и поддержания личной диктатуры, насаждения репрессивных порядков.
И, в-пятых, о том, что рождаемый надеждами на скорую победу добра во всем мире, опиравшийся на революционно-мессианскую убежденность «левацко-утопический» тип мышления, притом предполагавший поклонение самым высоким, самым благородным и человечным идеалам (сравнимым разве что с идеалами Великой французской революции), обязательно гипертрофирует роль насилия, вооруженной силы как во внутренних, так и во внешних делах. Тем более в условиях, когда существовала убежденность в неизбежности войны. Опять же — большая польза для деспота, для диктатора.
Нельзя, конечно, не понимать, что все эти представления и мироощущения изначально помимо определенных теоретических положений, перешедших из прошлого, либо не оправдавшихся впоследствии оценок происходивших событий имели и другие корни — властные эмоциональные потребности людей, переживших невиданную ломку общественных устоев, связанные с ней лишения и жертвы; нельзя не видеть большой, выходящий за рамки их личных, а подчас и их национальных судеб смысл. Революции поэтому очень часто связаны с мессианством — так было не только с нашей, но и с Великой французской революцией, и даже с американской революцией, утвердившей у многих американцев представления о США как об обретенном царстве божьем, «сияющем граде на холме», а потом и теорию «явного предначертания», — все это в каком-то виде до сих пор живет в сознании многих американцев, а подчас и в политике США.
Но при этом мессианство, рожденное Октябрем, не было националистическим, поднимавшим одну