голову орла.
Было чудное время — последние дни мая; солнце нежаркое; нет комаров и мошки; во множестве порхали капустницы, летали жуки. Можно было лечь на ворох сухой листвы и слушать, как гудит пчела неокрепшими после зимней слабости крыльями и молча дрожат нераспустившиеся путем листья. Где-то совсем близко, в березах, ручейковым бульканьем распевала иволга. От ее песни лес казался Людмиле особенно звонким и солнечным. Держа в руке пучок хрусткого папоротника, она с необычным, как после тяжелой болезни, любопытством и удивлением смотрела на деревья, на белую россыпь земляничного цвета, смотрела на небо с легкими кучевыми облаками, куда-то задумчиво плывущими.
«Неужели это все мне и моим детям? На всю жизнь!» Людмила порывисто взяла на руки подбежавшего Мишутку и стала его тискать, целовать в запачканную сажей рожицу.
— Какой дурачок наш папка!.. Знал бы он, что оставил здесь…
— А может, он там лучше найдет, — проговорил Петруша.
По всей релке слышались голоса нанайцев. Иногда кто-нибудь подходил к Милешкиным, спрашивал добродушно: «Ну, как дела, есть маленько орляк?» — и растворялся в кустах. Акулина тоже держалась подальше от удальцов, чтобы крики не мешали ей курить длинную трубку и думать за сбором папоротника о былом.
Дед Сукту незаметно куда-то исчез и не появлялся до самого вечера. Он любил тишину и одиночество, оттого плавал на веслах и, чтоб совсем не слышать лодочных моторов, уходил рыбачить в марь, на мутную речушку, за двенадцать километров от стойбища. Там ставил сетку, ситцевый полог и несколько дней жил в полном одиночестве. Жег костер, варил уху, жарил рыбьи шашлыки — жил так же, как его предки не в столь далеком прошлом. Собирая орляк, дед Сукту тоже уединялся.
Милешкины разглядывали вывороченные корни, сравнивая их с диковинными зверями; в кустах находили птичьи гнезда и, не дыша, рассматривали пестрые яйца, пятились от гнезд осторожно, словно от спящих младенцев.
У нанайцев рюкзаки быстро наполнялись орляком, у Милешкиных вовсе не тяжел мешок. Людмиле не нужен был заработок на орляке.
Для нее важно в эту короткую пору, между весной и летом, побывать с ребятами в лесу. Потом лес заглушат листва и лианы, запоет гнус.
К вечеру удальцы стали редко подбегать к матери с пучками папоротника, не искали смешные и забавные деревья, редкие травы. Они бродили за ней по пятам, как уставшие собаки за охотником. Сморил их хмельной дух леса, проголодались. Людмила давала им пожевать кислые побеги дикого винограда, сочные стебли пучки. Пора бы уж домой плыть, но Акулина и Сукту не откликались.
— Во-он за теми сопками БАМ, — сказала Люсямна, показывая на далекие, бледно-синие перевалы. — Туда уехал папа…
На сопках, рассказывал Люсямне отец, древние люди посадили кедры. Если смотреть на кедровый лес с вертолета, то кажется: гигантские деревья выписывают какие-то слова…
— Мама Мила, ну, этим летом мы пойдем на Цветочное озеро? — спросил Василек. — Ты все только обещаешь…
Мальчуган смотрел на запад, где должно быть, по рассказам Людмилы и бабки Акулины, озеро, на котором цветут алые лотосы. Лотосы древнее кедров и человека. Слышал Василек от матери сказки о диковинных цветках и красавицах русалках, будто бы обитающих в Цветочном озере. Он каждый год просился на озеро, но Людмила говорила ему: «Подрасти», — будто нужен особый возраст, чтобы увидеть лотосы.
У нанайцев тоже наконец иссякло желание ходить по лесу и нагибаться за каждым стебельком орляка; они начали скликаться, потянулись сквозь светлый березняк к лодкам. Откуда-то появилась и нанайка Акулина с тяжелой котомкой, за ней и Сукту.
Лодки одна за другой возвращались к домику заготовителя. Теперь нанайцы были молчаливы, выглядели рассеянными, и ребятишки не шумели, тоже устали. Даже псы, выбираясь из лодок, сразу ложились на траву, высунув длинные языки. Улэнцы волокли из кустов сухой тальник, разводили костер, чистили на уху карасей и касаток-скрипунов.
Приемщик Митькин, уже успев сжечь на солнце шишковидный нос, сразу преобразился — он суетился и был слишком разговорчивым.
— Ай да бабка Акулина! Сеткой не боится рыбачить и в тайге смелая — полный рюкзак орляка нашла. А ты, Кирюшка, пошто так мало собрал? — присел Митькин возле подростка. — Поди, с кикиморой под кустом процеловался? — У приемщика было этакое игривое настроение, как перед вкусным застольем. Он прочно уселся на чурбан, нетерпеливо постукивая большим ножом по столу.
— Ну, ребята, кто первый? Подходи. У первого меньше обрежу…
Митькин клал на край столика пучок папоротника, перетянутый белой резинкой, и отрезал от корня столько, чтобы пучок оставался не длиннее пятнадцати сантиметров. Сорванный папоротник быстро стареет с корня. Его положено, по инструкции японской фирмы, перед крутой засолкой обрезать. Орляк, едва распустивший первые листки, тоже не годится в пищу: его стебель волокнист.
У женщин в аккуратные пучки ростки набраны сочные — любо посмотреть. Мужчины привозили немало и старого. Особенно никак не мог научиться собирать папоротник пожилой Донкан с одним левым глазом, правый был под черной повязкой. Он сдавал, точно назло Митькину, сплошь листовой орляк. Разговаривал Донкан по-русски без акцента и слыл отменным жестянщиком: лучше его никто не умел склепать охотничий камин, а вот с орляком человек каждый год маялся. И теперь, с достоинством на продолговатом лице, нанаец выкладывал из корзины на стол свои ростки.
— Слону не пережевать эти палки, — небрежно заметил Митькин, — где уж с ними справиться худощавому японцу. Японец тебе, товарищ Донкан, за каждый росток орляка платит чистым золотом и ест его только в богатых ресторанах, а ты что припер?..
— По ресторанам-то капиталисты ходят, им и палки сойдут, — отшучивался Донкан. — Вот рабочему я бы из последних сил постарался набрать самых молодых росточков.
— Читал ли ты мою похвальную грамоту? — Митькин указывал ножом на избушку.
Под козырьком у двери висела какая-то солидная бумага — в добротной рамке, под стеклом, — написанная японскими иероглифами. Сверху бумаги не то печать, не то герб: камень, кривое дерево и ручеек.
— Читал или нет? — допытывался у Донкана Митькин.
— Ради твоей грамоты зимой выучу японский, — пошучивал Донкан.
— Так я тебе наперед скажу! — четко и громко говорил приемщик, чтоб в десятый раз послушали все. — Японская фирма «Сутари» награждает Митькина Степана Федоровича за доблестный труд и честную заготовку орляка. Ясно тебе, товарищ Донкан?
— Все понятно! — живо отвечал Донкан. — Давно знаю…
— Так неужели ты думаешь, что из-за твоих палок я решусь позориться перед двумя державами? — постукивая о стол рукояткой ножа, возмущался Митькин. — Ты, дружище Донкан, наверняка думаешь: папоротник собирают по всему Дальнему Востоку, так и Митькины бочки среди других бочек легко затеряются. Думаешь ведь так? В корне неверно соображаешь: мигом разыщут халтурщика Митькина!.. Каждая контора имеет свой номер, а заготовитель — свой индекс. У Митькина девять-Ш. Раскупорят в Японии бочку с девять-Ш, а в ней голые палки обнаружат да напишут жалобу директору конторы. Директор вызовет Митькина. «Гони, — прикажет ему, — тысячу рублей…» Вот какая обстановка в мире на сегодняшний день, товарищ Донкан. — Приемщик решительно снял со стола орляк. — Понимаю тебя, с одним глазом какой там промысел, и все-таки забирай свою полынь…
Донкан не ожидал, что приемщик забракует всю корзину, рассердился, вывалил у забора папоротник и поплыл на оморочке вниз по течению Улики. Сородичи стали и осуждать и жалеть Донкана. Целый день ходил он по лесу, напрягал единственный глаз, кланялся каждому ростку — и все зря. Попросил бы вежливо Митькина — глядишь, тот и принял бы папоротник, а то осерчал, уплыл… Разве так можно? Донкан и с медведем связался в драку сгоряча — глаз потерял, а теперь вот — заработок.
Акулина выбрала кое-что из пучков Донкана, стянула резинкой и сдала на имя вспыльчивого нанайца. Хоть на хлеб и чай будет ему — и то ладно.
Митькин тут же рассчитывался со сборщиками наличными из дерматиновой хозяйственной сумки,