дошёл до Пушкина, я запиской спрашиваю его: «Почему Пушкин писал по-русски?»
Все или большинство студентов грохнули раскатистым хохотом, мол, какой идиотский вопрос.
Но Рожицын сказал:
— Товарищи! Здесь не до смеха. Вопрос очень серьёзный. Информирую. Пушкину гораздо легче было писать по-французски потому, что он думал по-французски. А по-русски он писал потому, что был под влиянием народного творчества: няня.
Профессор развеял мои последние сомнения. Дело в том, что после моего перехода как поэта с русского языка на украинский, я не нравился многим студентам. Они упрекали меня, считали это чуть ли не национальной изменой, называли меня украинским националистом.
Я говорил им, что писал бы по-русски, если бы родился в России, ведь я знаю только литературный русский язык, а народного не знаю. Без знания же народного языка писателем, каким я хочу стать, не станешь.
— А Гоголь? — говорили мне студенты.
— Так Гоголь тем и велик, что своим знанием народного украинского языка обогатил русскую литературу, — говорил я.
Но это студентов не устроило.
Один из них сказал мне:
— Зачем ты сменил королевскую флейту на сопилку?
Я запальчиво ответил:
— «Сопилка» мне дороже тысяч королевских флейт!
И вот с помощью т. Рожицына я отбросил в сторону свои сомнения и окончательно перешёл на украинский язык.
Конечно, задавал я вопрос т. Рожицыну для студентов, которые, как и я, очень любили т. Рожицына.
Я прекрасно знал, что в семье Пушкиных, как и во всех русских дворянских семьях, французский язык господствовал как бытовой.
Мне хотелось устами профессора ответить студентам на их великодержавные упрёки.
Учился я хорошо. Учительница русского языка даже освободила меня от слушания её лекций.
А вот экономгеография и всякие финансовые дела мне никак не давались, и я завидовал девушкам и хлопцам, которые в этих вопросах чувствовали себя как рыба в воде.
Мне очень понравилась одна студентка. Она была очень красива. Красота её была украинской, нежной, некрикливой — правильные черты лица, тонкие крылатые брови и длинные ресницы, за которыми сияли карие солнышки её чудесных, глубоких, как счастье, глаз.
Это была Наталья Забила[39].
Я писал ей любовные записки и однажды попросил в записке прийти ночью на кладбище, где молодёжь часто устраивала романтичные свидания.
Кладбище было рядом с Артемовкой.
Но Наталья не пришла. Вместо неё должны были прийти её муж, студент Артемовки, Савва Божко[40], и Иван Кириленко[41], но, как потом рассказывал мне Кириленко, побоялись, решив, что у меня есть оружие.
А оружия у меня не было.
Конечно, я не знал, что у Натальи есть муж, да ещё такой циник и донжуан Савва Божко.
Правда, донжуан он был примитивный, как сельские парубки-куркули или русские купчики: «Моему-де праву не препятствуй!»
Но дело не в том, просто по натуре я был схож с Натальей, а в Савве её, очевидно, привлекла его эмоциональная первобытность, сила и напористость, которых во мне не было.
Я был нежен и робок, и даже Наталья часто читала мне марксистские нотации за мою расхлябанность и неприятие определённых догм, в которые она свято, по-начётнически, верила, не вдумываясь в них, не представляя их в движении, в связи с жизнью.
Но ведь мы были молоды, и каждый по-своему молился марксистскому богу.
ХLVIII
Организовался союз пролетарских писателей «Гарт»[42]. Его организатором, идейным руководителем и вдохновителем был т. Блакитный, или Эллан. Мы пришли в «Гарт». Йогансен[43], Хвылевой, Полищук и ещё многие.
Мы называли себя преемниками классической литературы, собственно, так оно и было на деле. Я, например, никак не мог примириться с буржуазной теорией отмирания поэзии, которая тогда разлагалась, но разлагалась не поэзия вообще, а поэзия разгромленной (у нас) буржуазии, когда были у нас разные течения: футуристы (слово-звук), имажинисты (слово-образ), акмеисты (слово-плоть), ничевоки (слово- тень) и проч., не говоря уже о символистах (слово-символ) и декадентах разных мастей. Полное разложение на атомы.
Теория отмирания поэзии была змеиным жалом побеждённого врага, который хотел отравить молодое и неокрепшее сознание победителей.
Я считал, что мы должны продолжать традиции классической литературы, вести её на новые, на свои вершины, и продолжать творчески, по-своему.
Коряк написал статью «Со стрех вода каплет» и прочёл её нам на собрании «Гарта».
В статье говорилось, что наши молодые писатели должны писать так же просто, как Пушкин, Толстой, Гоголь.
Все выступающие в обсуждении хвалили статью. Я тоже выступил и сказал:
— Товарищ Коряк калечит молодых начинающих. Писать так, как Толстой, Пушкин и Гоголь, невозможно, а быть их эпигонами — не выход, это смерть для пролетарской литературы. Учиться у классиков необходимо, но учиться надо творчески и не у одного, а у многих классиков, и не только украинских и русских, но и зарубежных. Только через сложный лабиринт творческих исканий в борьбе с шаблоном у других и у себя можно прийти к индивидуальной простоте. Так надо учить молодёжь, а не толкать её на бесплодное эпигонство.
Когда я говорил, товарищ Коряк грустно сник. Мне было его очень жаль, но мыслей его не было жалко.
В заключительном слове Коряк сказал:
— Все, кто выступал здесь, были неискренни. Один только Сосюра сказал мне правду.
Ещё перед «Гартом» был организован союз сельских писателей «Плуг» т. Пилипенко Сергеем Владимировичем — высоким, спокойным черноусым красавцем с благородным, словно высеченным из мрамора, лицом, бывшим офицером царской армии и чудесным большевиком-украинцем, в ком гармонично сочеталось социальное и национальное. Это был настоящий, преданный делу Ленина, как и Блакитный, интернационалист в лучшем понимании этого слова.
Я по складу своей души был скитальцем и переходил то из «Плуга» в «Гарт», то — наоборот. Качался словно маятник между ними, потому что любил и плужан, и гартовцев.
Лицо Сергея Владимировича напоминало мне ещё старинные украинские фрески. Я очень любил его и смотрел на него как на отца. Так же я любил и голубоглазого, со смелым, вдохновенным взором Эллана, образцового коммуниста, но смотрел на него как на старшего брата.
И Пилипенко и Эллан очень любили молодёжь, и молодёжь любила их.
Пилипенко мы все нежно называли «папаша» и бессовестно злоупотребляли его добротой — опустошали его портсигар.
Он, бледный и прекрасный, стоял перед нами, и мы были готовы идти за ним в огонь и в воду, так же как и за Блакитным, который поражал меня высокой интеллектуальностью. Пилипенко был более народный, и потому союз «Плуг» с его литкружками приобрёл такие массовые формы, что это кое-кого встревожило (меня удивляет — почему?), и т. Пилипенко стали обвинять в массовизме.