возвращая мне поцелуи с горьковатым привкусом дружбы, она шептала: «Я знаю. Я все знаю».
Потом, мягко и нежно выскользнув из моих объятий, она провела меня из комнаты и прикрыла дверь. «Я должна рассказать тебе о Нессиме, — очень тихо, почти шепотом, сказала она. — Послушай. В среду, за день до отъезда из Летнего двора, я ездила к морю на конную прогулку. У берега суетились чайки, собиравшиеся в стаю. Внезапно я заметила машину, с трудом ползущую по дюнам. За рулем я узнала Селима. Издалека я не сумела разобрать, чем они занимались. Нессим сидел на заднем сиденье. Я подумала, что они обязательно застрянут, но нет, машина вырвалась к самой воде, на твердую кромку песка и, быстро набирая скорость, помчалась в мою сторону. Я была чуть в стороне, метрах в пятидесяти от воды, в небольшой низине. Когда машина поравнялась со мной, вспугнув чаек, я заметила в руках у Нессима старый автоматический карабин. Он прицелился и начал палить в чаек, стреляя снова и снова, пока не кончились патроны. Три или четыре птицы рухнули в море, но машина не остановилась. Они промчались мимо. Должно быть, где-то был проселок, соединяющий пляж с шоссе, потому что через полчаса, когда я добралась домой, машина уже стояла на месте. Нессим был в своей обсерватории. Он заперся изнутри и сказался занятым. Я спросила Селима, что все это значит, но тот пожал плечами и показал на дверь, за которой скрылся Нессим. «Он так распорядился», — только и сказал Селим. Но, дорогой, если бы ты видел лицо Нессима, когда он стрелял… — вспоминая об этом, Жюстина непроизвольно поднесла руки к щекам, словно стараясь своими изящными пальцами изменить выражение лица. — Он был похож на человека, выжившего из ума».
В соседней комнате обсуждали вопросы мировой политики и положение в Германии. Нессим элегантно облокотился на стул, занятый Пордре. Помбаль пытался подавить зевок, предательски превращавшийся в икоту. Мои мысли по-прежнему были заняты Мелиссой. Во второй половине дня я выслал ей деньги, и мысль о том, что на них Мелисса купит какой-то пустяк или просто бездумно потратит всю сумму, согревала меня. «Деньги, — игриво говорил Помбаль пожилой женщине, напоминающей грустную верблюдицу. — Всегда должен быть источник дохода. Только деньги делают деньги. Мадам, конечно же, знает арабскую поговорку: «Богач покупает сокровища, бедняк — проказу».
«Нам пора», — сказала Жюстина. Прощаясь и глядя в ее темные, полные тепла глаза, я понял, что она знала, насколько глубоко я был захвачен мыслями о Мелиссе. Ее теплое и ободряющее рукопожатие подтвердило мою догадку.
Кажется, именно в тот вечер, когда Жюстина одевалась к обеду, к ней в комнату вошел Нессим. «Жюстина, — мягко произнес он, обращаясь к ее отражению в зеркале, — я должен просить тебя не думать, что я схожу с ума или что со мной происходит нечто подобное, но все же скажи — Балтазар, он для тебя больше, чем друг?» Жюстина в это время надевала золотую клипсу. Не меняя положения головы, глядя исподлобья, она спокойным, ничуть не изменившимся голосом ответила: «Нет, дорогой».
«Спасибо».
Нессим остановил взгляд на отражении в зеркале, рассматривая свое лицо внимательно и пристрастно. Затем, глубоко вздохнув, он достал из жилетного кармана небольшой золотой ключ, отлитый в виде египетского креста. «Никак не могу понять, как эта штука попала ко мне», — сказал он покраснев, протягивая ей ключ. Это был маленький изящный ключ от часов, потеря которого доставила Балтазару столько неприятных минут. Жюстина, переведя внимательный взгляд с ключика на лицо мужа, спросила с оттенком удивления: «Откуда это у тебя?»
«Нашел в коробке для запонок».
Жюстина продолжала свой туалет, правда уже медленнее, задумчивее. Она с интересом разглядывала мужа, который с прежней тщательностью продолжал изучать собственное отражение. «Надо подумать, как возвратить ключ. Возможно, он выронил его… Но знаешь, что странно… — он снова вздохнул, — я ничего не помню». Они понимали, что Нессим попросту украл ключ. Нессим резко повернулся на каблуках. «Я подожду тебя внизу», — сказал он. За уходящим Нессимом уже мягко закрылась дверь, а Жюстина все продолжала смотреть на изящную золотую безделушку.
К тому времени он уже вошел в великий цикл исторических мечтаний, сменивших воспоминания о детстве. Этому способствовал и город, который в лице Нессима нашел податливого субъекта, позволяющего Александрии выражать коллективные желания и коллективные устремления, создающие его культуру. Он привык просыпаться и видеть башни и минареты Александрии на фоне выхолощенного, запыленного неба, наблюдать как бы гигантские отпечатки исторической памяти, лежащей за пределами воспоминаний и памяти личности вообще и являющейся силой, направляющей всякую личную память, а точнее — силой созидающей, ибо человек не более чем производство духа, пронизывающего среду обитания.
Все это тревожило его, ведь мечтания не приходили ночью вместе со сном. Они переплетались с реальностью и затуманивали пробуждающийся мозг. Они, внезапно и неприятно как бы разрывали хрупкую мембрану его сознания.
Дело было не только в видениях гигантских сооружений — галерей Паллады, вырастающих перед его внутренним взором — в образах, уходящих корнями в прочитанные книги, пережитые сны, и навеянные городом. Все чаще и чаще его охватывали приступы, с каждым разом все более сильные, безотчетной ненависти к Жюстине, той самой Жюстине, которую он почти не знал — доброго друга и преданной возлюбленной. Приступы длились недолго, но они были настолько сильны, что он начал испытывать опасения не за нее, а за собственную безопасность. Он начал бояться даже утреннего бритья в своей снежно-белой ванной комнате. Маленький цирюльник, набрасывая на своего клиента чистую простыню, часто замечал слезы в его глазах.
В то время, как галерея исторических образов являла собой как бы «задний план» жизни, его друзья и знакомые, осязаемые и реальные, сновали взад-вперед на их фоне, среди руин классической Александрии, населяя его мечты и сновидения живыми персонажами. Совершенно по-деловому, подобно архивариусу, он заносил в дневники все, что видел и чувствовал, заставляя невозмутимого Селима распечатывать записи.
Он, например, внес в дневник впечатления от известнейшего музея; художники, выставленные в нем, были способны удовлетворить самый изощренный вкус: он бродил по залам среди таких же философов и мудрецов, как он сам, так же, как и она, подгоняя вселенную под размеры собственного «я», бесполезного для всех, кроме него самого: на каждом этапе развития человек являет собой бесконечность, приспособленную к его собственной природе; каждая новая мысль есть новый импульс.
Надписи, высеченные на мраморных плитах музея, были для него, словно шепчущие губы вечности. Балтазар и Жюстина уже ждали его. Он пришел на встречу с ними, околдованный лунным светом и иссушающей тенью колоннады. Из темноты до него доносились их голоса. Нессим тихо свистнул, предполагая, что Жюстина узнает его. Ожидая ответа, он подумал: «Просто психологически вульгарно так проводить время, зная его быстротечность так хорошо, как Балтазар». Из темноты донесся голос того, о ком только что подумал Нессим: «А мораль есть ничто, если является лишь разновидностью хорошего поведения».
Он медленно двинулся к ним, скрытый тенью арки. Мраморные стены были разрисованы причудливой игрой лунного света и тени и напоминали зебру. Двое сидели на мраморной крышке саркофага. Где-то в необъятной темноте слышались голоса теннисистов, залетавшие с травяных кортов. Кто-то лениво насвистывал мелодию из оперы Доницетти. Золотые клипсы, отсвечивающие в ушах Жюстины, тут же превратили ее в один из персонажей его мечтаний; и Балтазар и Жюстина казались одетыми в небрежно накинутые тоги. По-прежнему доносился голос Балтазара, интонация его выражала сомнение — обязательную спутницу любой религии. «Уверен, с одной стороны, что даже проповедь Евангелия есть зло. В этом абсурдность человеческой логики. Ведь в объятия зла и тьмы нас бросает не Евангелие, а проповедь. Вот почему так хороша Каббала — в ней нет ничего, кроме науки Истинного Внимания».
Они подвинулись, уступая Нессиму место на мраморной плите. Но тут опять, как-то сразу, он не успел даже сесть, его мысли были захвачены иными видениями, разрушающими целостность времени, преемственности и истории.
Он так ясно представил усыпальницу, построенную воинами для Афродиты на пустынном, иссеченном ветрами берегу. Солдаты устали, тяжелый марш совсем измотал их. Усталость лишь обострила восприятие смерти, всегда присутствующее в душе воина. Призрак смерти витал в воздухе. Вьючные животные умирали от голода, люди — от жажды. Отравленные ключи и колодцы не могли принести