формула, к которой нечего добавить и тем более – нельзя ничего отнять. «Танец» к ним принадлежит. Никогда не перестанет изумлять и восхищать его исчерпывающая простота: зеленая земля, синее небо, огненно-красные люди, которые, кажется, танцуют и на земле и в небе одновременно. Если бы от всей живописи XX столетия осталась только одна эта картина, далекие потомки считали бы его веком счастливцев.

Но они бы сильно поколебались в этом убеждении, увидев другую картину, изображавшую тоже квазиженские фигуры и тоже в красных тонах на зеленом фоне, написанную другим великим художником века приблизительно в те же самые годы, – кубистское полотно Пикассо «Три женщины».

Репродукцию эрмитажных «Трех женщин» почему-то редко можно встретить в альбомах и монографиях о Пикассо, а между тем это одна из лучших вещей периода аналитического кубизма, думается, более сильная и цельная, чем разрекламированные «Авиньонские девицы». По ней видно, что кубизм Пикассо не столько эксперимент, сколько трагедия, язык трагического переживания, хотя мы привыкли считать его экспериментом и бесчисленные препарированные гитары и скрипки того же Пикассо, а также произведения Метценже и Глеза как будто дают для того все основания. Но эксперимент – скучное слово, когда речь идет об искусстве. Может быть, Пикассо хотел отвести от себя ярлык экспериментатора, упрямо настаивая, что он «не ищет, а находит». «Трех женщин» он нашел. Никнущие в полусне-полусмерти, они являют образ оцепенения, угасания духа в косном веществе, если угодно – гибели гуманизма. Этот образ не был бы столь сильным, если бы тела оставались гибкими органическими телами, а не складывались из обрубленных и вывернутых плоскостей, наподобие первобытных идолов.

Это не значит, что самый принцип кубистского расчленения, «геометризации», сдвигов формы всегда и у всех художников несет аналогичное внутреннее содержание. Выставка «Москва – Париж» наводит на мысль, что содержание всевозможных «измов» XX века внутри себя разнородно. На сходном формальном языке можно говорить о разном: с другой стороны – можно мыслить и чувствовать сходно, говоря при этом на разных языках. Мы видим на выставке много примеров разнообразных художественных функций кубизма (или его вариантов). Монументализированное, лишенное сентиментальности чувство природы у раннего Фалька («Пейзаж с парусом»); веселое цветистое «лоскутное» зрелище у Лентулова («Москва»); таинственно- экзотическое у А. Волкова («Гранатовая чайхана»). Кубистский «Натюрморт со скрипкой» Брака удивительно передает ощущение музыки, хотя скрипки как таковой там нет, нет и опознавательных примет, то есть нотных знаков. Обычно зрительным эквивалентом музыкальных впечатлений считают цвет; цветомузыка, начатая опытами Скрябина, кажется, уже признана как особый тип синтеза искусств. Между тем полотно Брака почти монохромно. Но в этих сочетаниях, расхождениях, взаимопроницаниях полупрозрачных сегментов столько гармонии. Наивно, впрочем, было бы думать, что всякий кубист, овладев «методом», мог бы создать подобное. Секрет в таланте Брака, редкостно музыкальном, гармоническом, – таким он остается и тогда, когда от кубизма отходит.

Основатели кубизма, Пикассо и Брак, очень мало интересовались той областью, для которой язык кубизма как бы предназначен – эстетикой индустриальных форм. Их натюрморты в духе «синтетического» кубизма – затейливые комбинации плоскостей и фрагментов – не имеют отношения к идее или пластическому ощущению технического прогресса, хотя в них есть ощущение города с его витринами, вывесками, столиками кафе, где бутылки, стаканы, газеты, гитары, наравне с гитаристами, читателями газет и потребителями абсента, образуют диковинные подвижные молекулы бытия. Пройдя через эту стадию, кубизм Пикассо впоследствии изживал себя в «игровом», театрализованном варианте, в гротескном оформлении балета «Парад». Но трубадурами технического века, царства машин, язык кубизма был подхвачен, переработан в язык «научно-технической революции», начинавшейся уже тогда, принося неоднозначные и до сих пор еще не определившиеся, а может быть, и непредсказуемые последствия. Тут воплощаются триумф человеческого разума и ущерб гуманистических ценностей, упоение властью над природой и угроза роковой ссоры с ней. Искусство, так или иначе берущее отправной точкой открытия кубизма, сказало здесь свое слово – опять-таки неоднозначное, в котором было и авангардное (без кавычек), и варварское (тоже без кавычек) начало. Это находит выражение в футуризме, кубофутуризме, супрематизме, в живописных конструкциях Фернана Леже, уже близко подводящих к братанию искусства с индустриальным производством, с «деланием вещей».

На выставке есть любопытная картина 1911 года «Кузница». Ее автор – основательно теперь забытый В. Баранов-Россинэ, ученик Петербургской Академии художеств, живший частью в России, частью во Франции. «Кузница» – в сущности, жанровая картина, интерьер с фигурами работающих людей, в котором даже перспектива сохранена. Вместе с тем она написана кубистскими «приемами». Это, конечно, эклектика, но интересная эклектика: убеждаешься, что такого рода приемы органичны для «индустриального» жанра (отсветы металла, просвечивание, цилиндрические формы, сдвиги), тогда как реалистически описательной трактовке поэзия подобных мотивов не поддается.

Позднейший путь кубизма ведет через «пуристскую» стадию, через «Эспринуво» Озанфана и Корбюзье в современную архитектуру, где и реализуются заложенные в нем элементы конструктивности.

Характерная для «левых» художественных течений эволюция (включая и более поздние – абстракционизм, поп-арт) – они никогда не начинались с прикладных задач, но всегда ими кончали. Зарождались они в лоне умозрительной метафизики или «чистой пластики», потом декоративные и производственно-прикладные функции выходили на первый план, формируя стиль бытовых предметов, влияя косвенно и на стиль человеческого поведения в быту. Так «элитарные» формы искусства становились чем-то довольно широко распространенным и привычным, но и постепенно изживали себя как искусство; в искусстве тем временем возникало уже нечто другое. На выставке «Москва – Париж» внимательный зритель заметит, как «ар нуво» начала века (который тоже был в свое время «левым» течением, хотя его так не называли) в 1920-е годы все еще жил во Франции в афишах кино, в рекламном плакате. Русский супрематизм нашел свой исход в агитационном плакате, в декоре фарфоровых изделий. «Производственники» 1920-х годов склонны были этот процесс абсолютизировать, утверждая, что «делание вещей», то есть слияние с повседневной жизнью, есть судьба и цель искусства. Теперь очевидно, насколько они ошибались: судьбы и цели искусства другие. Но не следует и недооценивать влияния его на быт, на предметную среду и даже на техническую мысль.

Кубизм и его ответвления несомненно такое влияние оказали, предвосхитив формы архитектуры индустриального века и выразив его динамизм, метафорически воплотив его волю к перманентным преобразованиям. Все это так, но теперь, через несколько десятилетий, в течение которых все эти геометризованные формы, сдвиги, совмещения аспектов многократно проигрывались и варьировались, кубистские полотна в большом количестве утомляют, разочаровывают (исключая, конечно, самые выдающиеся: как всегда, все решает сила таланта). Отчасти, может быть, потому, что технический прогресс и сама идея неподчинения природе успели продемонстрировать и свои негативные стороны. Для зрителя последней трети XX века эмоционально ближе то, что зовет к единению с природой. Нам теперь больше нравится, когда явления натуры не схематизируются в отвлеченной ритмике и динамике, но рассматриваются пристально и вплотную, а вместе с тем с участием фантазии (фотографизмом нас не удивишь!), напоминая о чудесности и неразгаданности сущего. Поэтому вновь и вновь волнует Врубель и захватывает Марк Шагал, поэтому сильное впечатление производят показанные на выставке полотна Филонова.

Если картины Врубеля мы знаем с детства, если нередко видим на выставках произведения Шагала (лет десять тому назад была и персональная выставка его акварелей), то Филонов чтится в узком кругу профессионалов, но очень мало известен публике. Это несправедливо: Филонов художник странный, но замечательный, из ряда вон выходящий. Он учился в Петербургской академии художеств, кажется, все у того же П. Чистякова – учителя Сурикова и Врубеля, за границей бывал редко; в отличие от большинства русских художников его поколения, он не связан с течениями французского искусства и вполне самобытен. Если уж необходимо его куда-то причислить, то, скорее всего, к экспрессионизму, благо это понятие широкое, но экспрессионизм Филонова не заемный. У него была собственная теория «аналитической» живописи, он интересовался древнейшими пластами культуры, первобытной мифологией.

Вероятно, следует поосновательнее узнать творческую биографию Филонова и его идеи, чтобы найти ключ к его зашифрованным картинам. Но и без всякого предварительного знания эти картины действуют магнетически, около них зрители, как искушенные, так и неискушенные, стоят подолгу. Две картины 1914 года – «Пир королей» и «Коровницы» – написаны анатомически жестко, чеканно (академическая выучка!), живопись, скорее, темная, но с интенсивными как бы металлическими красочными вспышками и отливами, напоминающими отсветы красочной майолики после обжига, которые так любил Врубель (может быть, поэтому Врубель сразу вспоминается, хотя в остальном общего мало). В «Пире королей» за пиршественным столом собрались какие-то вампиры,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×