– Не страшно, что больно, – сказала Рита тем же хриплым, надорванным голосом, который появился у нее после ночи, проведенной в подземелье Нотр-Дам де Лоретт. Находясь без сознания, она громко стонала, а Жером и Томб по очереди зажимали ей рот, чтобы их не обнаружили, вот она и надорвала горло, хрипя. Впрочем, ерунда по сравнению со всем прочим. – Не страшно, что больно, – страшно, что долго.
– Ну, деточка моя! – с докторской, отеческой интонацией проговорил Федор. – Придется подождать. Ты ж хочешь красавицей остаться?
– Я хочу поскорей взять автомат и уйти в маки€, в партизаны, – угрюмо сказала Рита. – Для этого мне нужны здоровые ноги, больше ничего. На то, о чем вы говорите, мне наплевать. Шрамы, красота… – недобро усмехнулась она. – Какая может быть красота! О красоте можно будет подумать потом, когда кончится война.
Татьяна всплеснула руками, а Федор покачал головой:
– Да ладно тебе, успеешь еще навоеваться. Сами вы, резистанты, без посторонней подмоги фрицев не осилите. Вы говорите – боши, а мы – фрицы, – пояснил он, поглядев на Татьяну. – А в империалистическую их называли гансами, мне отец рассказывал. Так вот, сами вы их не осилите, а у нас покуда дела не шибко радостно идут. Прут, сволочи, на Россию почем зря. Само собой разумеется, мы их все же разобьем, но подождать придется. А союзники, помяните мое слово, не скоро еще раскачаются. Они сначала будут присматриваться, кто верх возьмет: русские или немцы. Им ведь ни Гитлер, ни Сталин не нужны. Ни фашизм, ни коммунизм. И вот когда победа начнет на нашу сторону переходить, тут они раскачаются, союзнички-то. Кинутся со всех ног, чтобы Европу оттягать. Но это, говорю, еще не скоро будет. Так что ты не волнуйся, девочка, успеешь и вылечиться, и навоеваться. А я, чует мое сердце, у вас тут надолго застрял, и как буду потом, дома, объясняться, один Господь знает.
Он оказался прав во всем, этот русский – еще совсем молодой, но уже такой мудрый человек: и относительно своего, и относительного Ритиного будущего.
Ровно год – год! – Федор Лавров лечил Риту, в буквальном смысле слова ставя ее на ноги. Заодно врачевал и Эвелину, но тут его старания оказались бессильны: она так и не поднялась, инвалидное кресло стало ее уделом.
Год Ле Буа кочевали по Франции: то в Бургундию, то в Париж, то в Ниццу – когда кости начали срастаться, Рите были показаны морские ванны. Федор следовал за ними под именем Тео Ксавье, домашнего врача (документы раздобыл всемогущий Краснопольский). Алекс сделался завсегдатаем дома 72 на авеню Маршала Фоша, где получал разрешение на переезд из города в город. Может быть, у кого-то и возникали вопросы, отчего вдруг молодая девушка обезножела, совершенно как ее бабуля, но деньги, которые Алекс щедро раздавал направо и налево, всем затыкали рты – и немцам, и прислуживающим им коллаборационистам-французам.
Рита не расставалась с книгой Дмитрия, пробитой пулями, как и ее ноги.
Татьяна постоянно жила между надеждой и страхом. Ждала: настанет-таки день, когда дочь выздоровеет, встанет на ноги и сделает хоть несколько шагов без посторонней помощи. И смертельно боялась, потому что знала: свои
И вот наконец день настал.
Рита не простилась: они с Федором просто исчезли. На столе в Ритиной комнате осталась суховатая записка: «Мама, не сердись, я не простилась с тобой, потому что у меня не хватило сил. Ты знаешь, что я не могу остаться. Я должна отомстить за Максима и за всех. Пока идет война, я не смогу жить иначе. Не бойся за меня, я вернусь. Дважды не умирают! Я постараюсь подавать о себе какие-нибудь вести. Я очень люблю тебя, и Алекса, и бабулю Эвелину, и дедулю Ле Буа. Ждите меня, я вернусь, вернусь, вернусь! Целую вас тысячу раз, ваша Рита».
Под запиской лежала книга – та самая, книга Дмитрия Аксакова. Татьяна поняла, что дочь оставила ее как залог своего возвращения. Теперь эти стихи должны были помогать матери так же, как помогали дочери.
Однако у Татьяны хватило сил открыть томик только один раз – на той странице, где она распахивалась сама собой. Она прочла:
Остальное потонуло в слезах.
1965 год
– Странно, – сказал Павел, и грохот приближающегося поезда заглушил его слова. – По расписанию пришел.
– Да, странно, – согласилась Рита.
За последние полчаса, с тех пор как удалось связаться по телефону с соседней станцией и выяснить, что проходящий поезд прибывает на станцию Олкан без задержек, он сказал «странно» раз пять. И Рита столько же раз с ним согласилась.
Лязгая и громыхая, поезд начал останавливаться. Начальник станции – он носил странную фамилию Общак, имел чрезвычайно широкую спину, и, вероятней всего, именно его немудрящие забавы подглядела Рита, когда только появилась в этих краях, – пошел к вагону, в окне которого виднелся плакатик: «Начальник поездной бригады». Выглянула и подруга Общака, звавшаяся Ксюшкой, – тощая девица с распутными и ленивыми враз глазами, колыхнула пышной грудью, необычной при ее худосочном, малокровном теле, – и скрылась за грязной цветастой шторкой. Наверное, проверяла, куда двинул ее любовник. Боялась, чтобы не отлучился надолго.
– Ну что, значит, все-таки нет? – спросил Павел, напряженно глядя на Риту.
Вопрос только за последние полчаса был задан раз пять, не меньше. И Рита раз пять, не меньше, покачала головой в ответ.
Они пошли по насыпи к пятому (снова пятому!) вагону, в который Рите взят был билет. Она несла большой букет белых колокольчиков, а Павел – ее сумку и обширную сетку. Сетку распирала трехлитровая банка, доверху наполненная капустным рассолом, и буханка хлеба. Банку принесла утром Галина – техник с метеостанции. И где она только нашла рассол? Кажется, весь, что оставался у жителей Олкана, Рита уже выпила. Но Галина так радовалась, что Рита, наконец, уезжает и Павел снова останется в ее безраздельном