Нет, ему вичего такого не хотелось. Он хорошо себя чувствовал и не испытывал ни страха, ни робости. И не только завтрашний день не был ему страшен – ему не было страшно будущее. 'Я освободился от страха, – спокойно решил он. – Вот в чем все дело. Я переболел страхом. Он остался позади. Теперь мне ничего не страшно, потому что – что может быть страшнее самого страха?'
В ординаторской его ждала Нора Викентьсвна со шприцем и морфием. Александр Маркович вежливо ее спросил, не скучала ли она; она ответила, что нет, не скучала, потому что никогда не скучает и считает, что скучают только лодыри и лежебоки.
– Возможно, – согласился он.
Насадив на крупный нос пенсне, Нора не торопясь и очень толково рассказала ему, что нынче творится на свете. Потом пояснила:
– Обычно я накануне беседы с кем-либо репетирую. Сегодня жребий выпал на вас…
– Я прослушал с большим интересом, – сказал Александр Маркович. – Вы, наверное, очень увлекаете ваших слушателей.
Нора Викентьевна пожала плечами и ответила, что бывают и неудачи.
Они еще поговорили на общие темы, повспоминали знакомых хирургов и некоторые клиники. Нора Викентьевна хвалила только Харламова.
– Этого хирурга я боготворю! – сказала она. – И давайте не спорить.
Левин даже и не собирался спорить.
Спросив, очистил ли он себе желудок и все ли сделано для подготовки к операции, Нора Викентьевна ввела ему морфий, уложила, укрыла одеялом и сказала:
– Очень рада была с вами познакомиться и убедиться еще раз в том, как лгут люди. Про вас говорят, что вы ругаетесь как извозчик и грубите своим подчиненным. Вряд ли это так… До завтра, товарищ подполковник. Спите!
А утром Левин, виновато улыбаясь, лег на тот самый стол, за которым оперировал всю войну. На его месте теперь стоял Харламов, а там, где обычно находились Ольга Ивановна и Баркан, были Тимохин и Лукашевич.
Впрочем, Ольга Ивановна тоже была тут, но как-то поодаль, точно чужая.
– Вот… пришлось вам тащиться в наш гарнизон, – сказал Александр Маркович Харламозу. – Может быть, мне следовало лечь к вам в базовый госпиталь?
– Да, да, дождешься вас, бросите вы свой госпиталь;– ответил Харламов, а дальше Левин не расслышал, потому что флагманскому хирургу надели марлевую маску.
Тимохин был уже в маске, руки держал далеко от себя и напевал негромко: 'тру-ту-ту-тру-ту-ту!' А Лукашевич, похожий в халате и шапочке на привидение, которое устраивают дети из щетки и простыни, смотрел в окно и видел там, должно быть, то, что видел обычно и Левин: серый залив и на нем корабли – маленькие, словно игрушечные.
Наркотизировал Лукашевич, и Левину было почему-то приятно, что этот костлявый и раздражительный человек, прежде чем взять в руку его запястье, пожал ему плечо и слегка похлопал его, как бы о чем-то с ним договариваясь, как равный с равным, как старый и верный приятель. Потом он услышал шаги Тимохина и его приближающееся «ту-ту-ту-тру-ту-ту», и тотчас же ему сделалось противно от вcе усиливающегося запаха наркоза. Но тем не менее он продолжал считать, хоть это было вовсе и не обязательно, теперь он считал только для того, чтобы продержаться на некой поверхности, откуда его тянуло в быструю и верткую трясину. Еще какая-то мысль промчалась, он хотел схватиться за эту мысль, но не успел и стал проваливаться в омут – все глубже и быстрее, все быстрее и глубже, пока сознание не покинуло его.
'Тру-ту-ту-тру-ту-ту', – едва слышно, почти про себя напевал Тимохин, и никто не знал, что пел он так потому, что волновался. Знала об этом только его жена, Таисья Григорьевна, но ее не было здесь, а то бы она дотронулась до его плеча, и он сразу перестал бы напевать и сконфузился.
– Ну? – спросил Харламов тенорком.
– Да что ж, пожалуй, можно! – ответил Лукашевич, продолжая капать из капельницы на маску.
Нора Викентьевна смотрела сбоку на тонкую шею Харламова и на его плечи. По движениям шеи и плеч она всегда знала мгновение начала операции, и вот это мгновение наступило. Совершенно беззвучно и почти не глядя на столик, на котором в раз навсегда установленном порядке лежали хирургические «наборы», Харламов взял скальпель и сделал движение плечом и шеей. И Нора Викентьевна тотчас же сделала свое движение, а Тимохин – свое, и умные руки всех троих стали работать как руки одного человека – с идеальной, молчаливой и точной согласованностью.
Было очень тихо, только иногда сопел вдруг толстый Тимохин да слышалось дыхание Левина – ровное, но тяжелое. Иногда он всхлипывал чуть-чуть, точно собираясь заплакать, порою шумно вздрагивал. Но пульс был ровный, хорошего наполнения, и Ольге Ивановне теперь сделалось спокойно и не страшно. А потом она сама не заметила, как залюбовалась всей этой работой – и удивительным ритмом, который царил среди работающих людей, и тем, как они все понимали друг друга без слов, и самим Харламовым, который теперь перестал быть маленьким и тщедушным, а сделался словно бы крупнее и выше. И глаза Харламова ей нравились, она верила этим глазам, этому спокойному свету, этому упрямому и сильному выражению, делавшему ординарное лицо Алексея Алексеевича не похожим ни на кого из хирургов, которых она встречала.
– Ну? – спросил он тенорком.
Тимохин слегка наклонился и несколько секунд ничего не говорил, а только сопел.
– Опухоль проросла в ободочную кишку, – сказал Харламов. – Видите, Семен Иванович?
'Тук-тук… – бился пульс в руке у Ольги Ивановны, – тук-тук…'
Лукашевич два раза коротко вздохнул.
– Ну, вижу, – медленно и недовольно сказал Тимохин, Он точно бы не хотел согласиться с тем, что сказал Харламов, но соглашался вынужденно.