Он поднял свою рюмку и выпил. Роман молчал, теребя салфетку.
– Да вы пейте, пейте, – с тоской в голосе произнес Куницын, и, снова отерев усы, продолжил: – Я ведь тоже не слепой. Она эти дни места себе не находила. Все посылала справиться о вас. Просила, чтоб я поехал. А я… не могу. Вы не сердитесь.
Он замолчал и сидел, уставившись в стол.
Роман вдруг почувствовал острую жалость к этому нелюдимому прямодушному человеку. Одновременно он понял, что если теперь не скажет ему все, то потом никогда не простит себе этой слабости.
Собравшись с духом, он произнес:
– Адам Ильич, я люблю вашу дочь.
Не поднимая глаз, Куницын вздохнул и сказал спокойно и мрачно:
– Я знаю.
Он налил водки, выпил и, помолчав, заговорил:
– Я как вас на Пасху у батюшки увидел, так сразу понял, что вы ее полюбите. А теперь вот так и есть. Так и есть.
Он замолчал, водя пальцем по салфетке.
– Адам Ильич, выслушайте меня, – заговорил Роман. – Ваша дочь…
– Она не дочь мне, – резко перебил его Куницын. – Но дороже и ближе у меня нет никого.
– Татьяна Александровна – не дочь вам?
– Не дочь… Да это и по отчеству видать.
– По отчеству? Ах, да! А я и не обратил внимания.
Куницын слабо улыбнулся и покачал тяжелой головой.
– Да. Вы не заметили. Ну, да что теперь. Выпейте за здоровье моей Танечки, а я расскажу вам…
Он замолчал и, горько усмехнувшись, продолжил:
– Я вас тогда в лесу встретил и понял – вот оно, от судьбы не скроешься. Да. Как все просто вышло… Да вы пейте, не смотрите на меня.
Роман автоматически выпил налитую в рюмку водку.
– Она вас тоже любит, – продолжал Куницын. – По ней видать все. Она чиста, скрывать не умеет. Да и что скрывать? Что скрывать? Я вижу, что вы человек благородный, честный. И поверьте, мне от этого еще горше. Будь вы другим, каким-нибудь столичным повесой, я бы знал, как поступить. А сейчас я не знаю. Не знаю.
– Адам Ильич… – промолвил Роман, но Куницын поднял руку.
– Молчите. Молчите. Я все знаю, мне все видно. Я прожил пятьдесят восемь лет, я командовал полком, дважды ранен. Я видел смерть людей, я много чего видел. У меня была жена. Она умерла. У нас не было детей. Танечку я спас из огня, я удочерил ее, я воспитал ее, вырастил, дал образование, она чудно, чудно поет, поверьте… Да, да, мы уехали из этого гадкого города, где все живы только сплетнями, где ложь, рабство и мерзость. Мы уехали оттуда…
Он прервал свою резкую, сумбурную речь и таким же резким, нетерпеливым, но и в то же время по- стариковски неточным движением оттянул свой черный шелковый галстук.
– Мы уехали оттуда, – продолжил Куницын, глядя вниз и потирая пальцами морщинистую шею. – Я ненавижу этот город. Там нет ни одной живой души, ни одного честного, бескорыстного человека. Всюду ложь и обман. И вот теперь вы пришли сюда, вы на нашем пути. И хоть я вижу, что вы честный человек, и вы говорите, что любите Танечку…
Он смолк, поднял на Романа свои сумрачные глаза и произнес:
– Я не отдам ее вам.
Роман похолодел.
Минуту они молча смотрели в глаза друг другу.
Не отводя глаз, Роман произнес с твердостью в голосе:
– Я люблю Татьяну Александровну.
Куницын застонал и склонил голову, словно от невыносимой боли.
– Прошу вас, уходите, – с трудом вымолвил он.
Роман встал и неверными шагами двинулся к двери. Все происходящее казалось ему сном, хоть он и чувствовал необычайный душевный подъем.
– Нет, постойте! – глухо выкрикнул Куницын, тяжело и резко приподымаясь со стула.
Роман остановился у самой двери.
– Стойте! Погодите! – Куницын сделал по направлению к Роману несколько шагов и остановился. – Я знаю, бессмысленно просить вас, бессмысленно умолять, чтоб вы оставили ее. Я вижу все. Я вижу, вы теперь не отступите, теперь нас двое и так будет, пока один останется. Стойте! Вы сказали – любите ее. Я тоже люблю ее. Люблю, как единственное дитя, единственного ангела. Вы будете отнимать ее медленно, но я не желаю мук, я хочу справедливости! Слышите? Я хочу справедливости!
Он подошел к Роману и, глядя в упор, спросил: