которую она знала до сих пор, недоставало сплоченности и целеустремленности. Даже Лос-Анджелес казался распутным, разодранным автострадами, вывернутым напоказ, песчинкой под солнцем. В Нью-Йорке же все было шито-крыто. Даже бедные и несчастные наделены были каким-то особым величием в своих страданиях. Безобразного вида мужчины в лохмотьях шли подобно великанам сквозь толпу, протискиваясь мимо, ну, скажем, похожей на ястреба женщины лет сорока пяти, которая могла бы перечислить по памяти все квартиры, продающиеся за миллион долларов и выше в данном квартале на Парк-авеню, разговаривающей по мобильному телефону с мужчиной, каждый вечер составляющим видеоряд крупнейшего в стране послеполуночного ток-шоу, определяющим по одиннадцати мониторам телекамер плавную последовательность дальних и крупных планов, – панорамный план массовки, предельно крупный план улыбающегося гостя, быстрое переключение на ведущего, насмешливо играющего бровями; здесь делались состояния, и Кэролайн поняла, почуяла, что происходящие дробление и распад Америки хоть и проявлялись в Лос-Анджелесе, но предопределялись и в Нью-Йорке. Здесь были культурные разрывы, разломы, ниши, были люди, которые знали, как ворваться в них со своими программами, образами, словами и анализом. Она видела людей, торгующихся в ресторанах, фотосъемки на улицах, отношения, говорившие о том, что общество ничего не раздает задаром, что-то хорошее приходится покупать или совращать или в открытую воровать. А где она найдет себе применение в этом городе, она не знала, но в тот момент это ее и не беспокоило; в первое время она чувствовала себя свободной от всего, от чего она уехала, свободной даже от себя самой, и хотя в Лос-Анджелесе она жаждала доставлять удовольствие, смеяться и трахаться с другими, теперь она взяла себя в руки и блюла себя. Много лет назад она жила в прохладном климате, и это ей нравилось, нравилось, что приходится кутаться в пальто, нравилось бывать в кафе и музеях, нравилась ее первая манхэттенская квартира на Западной Девяносто седьмой улице, из которой она могла глазеть на толпы, движущиеся внизу вдоль мокрой ленты Бродвея, с его жалкими продавцами книг, мокнущими под моросящим дождем, с его скоплениями такси, останавливающихся и едущих и снова останавливающихся и снова едущих, с его хмурой сосредоточенностью; на старые здания и глубоко въевшуюся грязь и сознавать, что на ее памяти это первый раз, когда она может назвать себя счастливой.
Она рассказала мне, что первая любовная связь в этом городе была у нее с молодым врачом, с которым она познакомилась однажды ночью на улице у корейской бакалейной лавки, и в течение тех нескольких недель, что она встречалась с ним, он неизменно был несчастным и измученным. У него было стройное тело, возбуждавшее ее, но у него то и дело возникали затруднения с эрекцией; он работал врачом-стажером в онкологическом отделении больницы и целыми днями смотрел в глаза страдающих и умирающих, вдыхал испарения живых трупов, наблюдал красноту опухолей, разжижение костей, божественную прелесть морфина. Каждый день он тратил свои душевные силы в больнице, и хотя она и полюбила его, правда не слишком сильно, она не удивилась, когда он ушел от нее и больше ей не звонил.
В течение некоторого времени она оставалась одна, не работая и тратя сбережения.
– Ты работала? – спросил я.
– По правде говоря, нет.
– Как же ты жила?
– Я отказалась от своей квартиры, – ответила она.
– А где ты жила?
Объяснение крылось во внешности Кэролайн и ограниченных возможностях богатства. Ведь даже самые богатые люди могут находиться одновременно лишь в одном месте. Хотя у них может быть две, три и более резиденций. И однажды, находясь в квартире подобной персоны, она сообразила, что люди порой уезжают на шесть месяцев в Италию или их, например, переводят в Гонконг. Это были люди, принадлежавшие не к какой-то определенной нации, а к стране богатства. И они нуждаются в том, чтобы кто-нибудь передавал сообщения, пересылал корреспонденцию или поливал плакучие вишневые деревца в пентхаусе. Соглашения всегда бывали временными, и упоминание о том, что Кэролайн пребывала «между квартирами», «еще не устроившись в городе», еще больше упрощали их. Владельцы квартир, разумеется, знали правду или догадывались о том, что единственным ходатаем Кэролайн выступает ее красота, но им было также известно, что ее привлекательность наводит на мысль о том, что хозяин апартаментов – человек щедрый и утонченный. Присутствие Кэролайн было чем-то вроде лести самому себе.
Так она и перемещалась из одной квартиры в другую, едва сводя концы с концами среди роскоши, постоянно испытывая недостаток в наличных деньгах и все же тем или иным образом удерживаясь на плаву. В каждом месте она пристально изучала ковры, книги и фарфор. Еще она всегда прочитывала найденные письма и дневники и поражалась, какими несчастными бывают богатые или какими несчастными они себя воображают. Она знала, что ей надлежит быть осторожной относительно тех, кого она приводит в квартиру, чтобы до владельцев не дошли слухи о том, что она марает их доброе имя и ковры вместе с мужчинами, топающими по ним. А в многоквартирных домах всегда попадались мужчины «в возрасте», находившие ее интригующей, которые не могли не предложить ей «совет относительно капиталовложений» или маленькие подарки, стоившие больших денег, пока она помнила, что не стоит здороваться с мужчинами в присутствии их жен.
Тут я прерву изложение длинного рассказа Кэролайн, чтобы упомянуть, что даже слушая описание первых дней ее пребывания в Нью-Йорке, я не мог отделаться от странной мысли, что придет время, когда постаревшая Кэролайн будет кому-нибудь живописать
Глядя на Кэролайн, я вполне мог представить себе, как она будет выглядеть в пятьдесят лет – рот и зубы по-прежнему изумительны, солнцезащитные очки и губная помада, черточки в уголках глаз, лодыжки все так же тонки, а вот чтобы ее волосы оставались белокурыми, требуется все больше денег, – но я знал ее недостаточно хорошо, чтобы угадать, какими окажутся ближайшие два десятилетия. Я задавался вопросом, неужели она каким-то непонятным образом достигла момента сведения счетов с самой собой. Нет, она рассказывала свою историю не только мне. Ее собственное будущее «я» тоже слушало ее.
Это случилось примерно через год после ее приезда в Нью-Йорк, сказала Кэролайн. Она получила письмо от матери, в котором та сообщила ей, что ее отец умер в Калифорнии. О причине смерти не было известно ничего, за исключением того, что он в течение нескольких месяцев медленно умирал в своем стареньком автофургоне. Кэролайн просидела, уставившись в письмо, почти час и все пыталась понять, почему это известие причинило ей такую боль. Она совсем не знала своего отца и видела его всего лишь раз в жизни, в тот день в Венис-бич, и все же его смерть потрясла ее; даже Вселенная, казалось, стала меньше. Теперь их неудачная короткая встреча принадлежала вечности. Если она в глубине души надеялась, что в один прекрасный день они снова встретятся и так или иначе спасут друг друга, то теперь этой возможности больше не существовало. И она умрет, так и не узнав своего отца; она умрет, не зная, любил ли он ее, скучал ли по ней и думал ли он о ней хоть когда-нибудь.
После этого появился некий израильский бизнесмен, весь в курчавых черных волосах и золоте. Казалось, он черпает энергию в ненависти, ненависти к тем, над кем он взял верх в торговле, к арабам, к малодушным американцам, к черномазым, к мошенникам русским, ко всем, кто живет не так круто, как он. Она не знала, почему она вообще терпела его, возможно, потому, что один его рассказ ранил ее в самое сердце. Однажды ночью, после занятий любовью, он поведал ей, что однажды, еще будучи мальчишкой, он услыхал взрыв, раздавшийся дальше по улице, и когда подбежал к автобусу, в который палестинцы бросили бомбу, первое, что он увидел, была верхняя половина тела его матери, заброшенная как тряпичная кукла на голое дерево. После этого признания Кэролайн почувствовала, что готова простить ему его жестокость. Но как-то раз ночью он в ярости дал ей увесистую оплеуху, и она поняла, что этому конца не будет, что взрыв бомбы, прогремевший двадцать лет назад, повторяется снова день за днем и что его погубит бушующая в нем ярость.
К настоящему времени она поняла, что ее тянуло к мужчинам, в каком-то смысле не знающим меры. В барах, оздоровительных клубах и административных зданиях было полно благовоспитанных и скучных мужчин, в чьей рассудительности и здоровом чувстве юмора не было для нее ничего привлекательного. Они интересовались взаимными фондами и профессиональным футболом и были слишком остроумными при первом знакомстве и слишком вежливыми в постели. Они называли себя политиками, но не понимали жизни улиц. Они казались штамповкой; они блистали бессильной иронией своего поколения; они являли собой продукт телевидения. Она обнаружила, что мужчины на грани куда интереснее; они больше рискуют и вынуждены жить с большим осознанием.
Следующим был Саймон. Почти все время он проводил на Западном побережье и не хотел брать ее с собой. Бывая в Манхэттене, он исчезал вместе с Билли. Или врывался в город со списком встреч, людей, с которыми надо увидеться, вечеринок, номеров программ в ночных клубах, представлений, шоу с одним действующим лицом. Она ходила с ним, и временами он, казалось, забывал о ее присутствии в комнате, настолько громко спорил он с другими. А она восхищенно наблюдала за ним. Он воплощал некую долгоиграющую мелодию. Он занимался разговорами, нюансами и наблюдениями, и тем лучше, если это происходило в ресторане с дюжиной других людей и счет исчислялся тысячами долларов. А потом, в час, два или три ночи, они плюхались в такси и мчались домой.
– Мы приезжали домой, ложились в постель и, бывало, занимались сексом, – вспоминала Кэролайн. – Но, как правило, Саймону хотелось посмотреть кино. Его интересовало освещение сцены или как были смонтированы кадры, составлявшие эпизод, – с «длинными» кадрами или с «короткими». – Она поняла, что ему лучше всего думается по ночам, что только загрузив голову дневными разговорами и образами, он мог сосредоточиться, чтобы днем снова выдать все это обратно. – А потом он отправлялся в Лос-Анджелес, не обременяя себя багажом. Он просто брал лимузин до аэропорта и улетал. Ему нравились самолеты…
– Ну, ладно, – прервал я ее.
– Что это значит?
– Это значит «ладно».
– Тебе надоело меня слушать и ты хочешь, чтобы я замолчала?
– Нет, я хочу узнать…
– Ну что, что ты
Она не закончила фразу, и с минуту, а может быть, и больше мы оба молчали. Ночь достигла апогея, и по-прежнему шел снег. Я часто думал об этих долгих часах, проведенных в комнате квартиры стоимостью миллион долларов (в которой теперь живет кто-то другой), с мерцающим за окном Манхэттеном и нескончаемым потоком машин внизу, перебирая в памяти мгновения той ночи, ее фазы и уровни. Эта ночь была в своем роде театральным действом, и мне думается, до конца я ее еще не понял. И, как оказалось, наши отношения отнюдь не кончились, нет. Кэролайн в конце концов встала и пошла в уборную, а я, голый, стоял у окна, и в моей голове бродило дорогое вино. Каким-то образом я вдруг разглядел красоту темных контуров домов на фоне неба, чего со мною прежде не бывало, ощутил огромные размеры и тяжесть каждого здания, вырисовывавшегося передо мной, призрачные силуэты, вырезанные случайно вспыхнувшим окном, жизни, обнаруживающиеся там с той же самой предсказуемостью и таинственностью, что и моя собственная.
– У твоей истории есть еще одна глава, которую я хотел бы услышать, – сказал я, когда Кэролайн вернулась.
– Скверная?
– Вероятно.
– У нас кончилось вино.
– Я мог бы вернуться к джину, продолжить пить вино или переключиться на виски.