были просто гонораром из 'Всемирной литературы' за переводы баллад о Робин Гуде, но советской цензуре конца шестидесятых — семидесятых так, конечно, не казалось. Быть может, цензура и вправду уцепилась за Одоевцеву, дабы 'запретить' Гумилева. Не было бы этого повода — все равно запретили бы, нашли бы другой повод. Довольно было и того, что самиздатские 'тиражи' Гумилева вполне были сравнимы с государственными (уж в тысячах-то копий Гумилев точно ходил, а вероятнее -в десятках тысяч). Кто хотел — тот все равно читал в те годы то, что действительно хотел прочесть.
И книги Одоевцевой тоже: в самиздат не просочилась ее поэзия, зато с лихвой отыгрывалась Одоевцева в том же самиздате на популярности своих мемуаров — тут счет домодельных копий тоже шел на тысячи.
...Август 1988 года. Переделкино. Яркое солнце за окном. Одоевцева улыбается мне из инвалидного кресла:
— Вы знаете, мне кажется, я никогда не умру! Я просто буду жить, и жить, и жить. Столько новых людей вокруг, так все интересно!..
Это говорилось от чистого сердца. Она никого не ругала, только удивлялась: зачем Берберова такая злая? Почему Адамовича так плохо знают в России — он ведь был так очарователен! Почему совсем не говорят о Юрии Терапиано, — пусть он критик и неглубокий был, зато поэт — замечательный!
Отбросим 'загадочный' год рождения Одоевцевой: как ни считай, женщине, беседовавшей со мной, было больше восьмидесяти пяти, а может быть, и вправду за девяносто. Душа ее лучилась радостью: дожила! дожила!..
Сравнивать Одоевцеву — как и ее воспоминания — с Ниной Берберовой (что очень любят делать в критике: все-таки обе — вдовы великих поэтов) -невозможно.
Вся Берберова — железный интеллект, жесткость. Да, конечно, и мифотворчество тоже, но всецело подчиненное единой концепции жизни и культуры.
Вся Одоевцева — широко распахнутые глаза. Вечное удивление, вечное очарование. Да, конечно, и неточности, и 'неправильности речи'.
Она просила издать ее, 'поправив, но не комментируя'. Кому надо, тот сам наведет справки, узнает годы жизни, обстоятельства смерти.
Одоевцева умерла 14 октября 1990 года в Ленинграде. Меньше чем через год городу вернулось его имя: Санкт-Петербург. Она была бы счастлива, если бы узнала об этом. Но она и без того была счастлива — несмотря ни на какое выпадавшее ей в жизни отчаяние. Ее книги — доказательство того, что она обладала уникальным даром: она умела своим счастьем делиться.
Портреты современников, оставленные Одоевцевой, временами кажутся сильно идеализированными: люди встречаются, пьют кофе, беседуют, провожают друг друга, читают стихи, лишь очень редко и ненадолго ссорятся, даже проведя по полвека в эмиграции, не впадают в черную депрессию.
'Пора, казалось бы, и мне ожесточиться...' — писала она в стихах.
Но не только не ожесточилась — скорее, наоборот.
И всю жизнь жалела тех, кто ожесточился.
Состоявшийся эмигрант
(Елагин)
В феврале 1986 года Александр Солженицын писал Ивану Елагину:
«В последнем Вашем сборнике прочел «Зачем я утром к десяти часам…» – и устыдился, что за все годы за границей так и не собрался Вам написать. Хотя читал Ваши стихи еще и будучи в Союзе, и тогда уже отличил Вас для себя от других эмигрантских поэтов и как автора из Второй эмиграции – это всЕ поколение, с которым я сидел в тюрьмах 1945-47 годов (несостоявшиеся эмигранты…). Одинаковость нашего возраста роднит и в воспоминаниях юношеских: с волнением читал когда-то в «Гранях» Ваши стихотворные юношеские воспоминания'[2.45].
За целую эпоху до того, в 1949 году, Елагину писал другой Нобелевский лауреат — Иван Бунин:
'Дорогой поэт, Вы очень талантливы, часто радовался, читая Ваши книжечки, Вашей смелости, находчивости...'[2.46]
Третий Нобелевский лауреат, Иосиф Бродский, запечатленный вместе с Елагиным на фотоснимке 1974 года в Питсбурге, только силой своего авторитета добился того, что издательство 'Ардис' выпустило огромный том, главный переводческий труд Елагина — поэму Стивена Винсента Бене 'Тело Джона Брауна', своего рода американскую 'Войну и мир'. Бродский звонил Елагину во время его предсмертной болезни, он же вместе с Юзом Алешковским и Львом Лосевым подписал некролог Елагина, появившийся в русских зарубежных изданиях. Всего год оставался до первых больших публикаций Елагина в 'Огоньке', 'Неве', 'Новом мире'...
А в прежние времена желание тех, кто любил Елагина и его стихи, как-то помочь поэту, 'легализовать' его в СССР доводило до действий, граничащих с отчаянием. В небольшой поэме, опубликованной в 1972 году в 'Известиях', Евгений Евтушенко фактически Елагина процитировал: 'Кто не убьет войну, / Того война убьет'[2.47], — а когда настало время, первым напечатал его в СССР на страницах 'Огонька' в июне 1988 года.
В довоенные годы ввести молодого поэта в 'советскую литературу' пытался классик украинской поэзии Максим Рыльский. Первая и единственная публикация Елагина, тогда еще Ивана Матвеева, состоялась в газете 'Советская Украина' 28 января 1941 года: это был авторизованный перевод стихотворения Рыльского 'Концерт'. Рыльский собирался и дальше держать Ваню Матвеева переводчиком 'при себе', по тем временам это было немало, но пришла война и разделила поколение тех, кто родился в гражданскую, на эмигрантов состоявшихся и несостоявшихся. Среди первых оказался Иван Елагин, среди вторых — Александр Солженицын и его товарищи по лагерям. Еще один их ровесник, Александр Галич, назвал свое поколение поколением обреченных.
Поэт, литературовед, издатель филадельфийского поэтического альманаха 'Встречи' Валентина Синкевич как-то обмолвилась, что у литераторов 'второй волны' эмиграции часто различаются не только биографии, но даже автобиографии. В месяцы позорных послевоенных 'выдач', черным пятном и по сей день украшающих совесть западных союзников СССР, беженцы любыми правдами и неправдами обзаводились не только псевдонимами, но и широким ассортиментом фальшивых паспортов и справок; Елагин подробно рассказывает об этом в 'Беженской поэме'. Одно-единственное государство Европы, крошечный Лихтенштейн, отказалось выдавать 'бывших советских граждан'! 'Псевдонимного страха' хватило на четверть века. Даже в декабре 1969 года старый царскосельский поэт Дмитрий Кленовский в письме к архиепископу Иоанну Санфранцисскому (Шаховскому) испуганно писал по поводу того, что архиепископ в одной из бесед по 'Голосу Америки' назвал его настоящую фамилию -Крачковский: 'Если СССР вторгнется в Западную Германию — все его бывшие граждане, в ней проживающие, станут его добычей, и их выловят по готовым спискам для последующей расправы. Вот потому-то все эмигранты, живущие в Европе, и особенно в Германии, всячески скрывают всякие о себе данные, так приходилось и приходится поступать и мне; и до сегодняшнего дня мой литературный псевдоним ни в печати, ни в радио раскрыт не был. Теперь это произошло и обоих нас чрезвычайно встревожило'[2.48].
Иван Елагин, по документам — Иван Матвеев, с 1950 года жил в США и едва ли опасался 'вторжения'.