часть переводов Блока из Гейне, Гумилева из Саути и Вольтера, Лозинского из Кольриджа и многое другое. Почти полная невозможность печататься до самого 1920 года пошла Георгию Иванову в каком-то смысле на пользу: занимаясь переводами, он одновременно стал пересматривать и свои старые стихи, и эстетические каноны. Смотреть и видеть в эти годы он уже умел, версификационным даром владел изначально. Оставалось научиться, как сказал Гумилев, мыслить. Но от прежних стихов отмахнуться было тоже невозможно, и тогда Георгий Иванов попытался сложить все написанное им в некое единое целое. Случилось так, что рукопись двадцатичетырехлетнего поэта («Горница» (стихотворения 1910– 1918 г.г.) попала на редакционный стол к человеку, чье мнение для Иванова было, пожалуй, «высшей инстанцией». Его рецензентом оказался Александр Блок.
Рукопись не сохранилась – по крайней мере, пока не найдена. Судя по косвенным данным, она была составлена из «ювенилии», позднее образовавшей сборник «Лампада», какой-то части стихотворений, позднее вошедших во второе издание «Вереска» и, видимо, нескольких стихотворений, попавших в «Сады». Рецензия Блока датирована 8 марта 1919 года. «Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой художественной смекалкой, я бы сказал, с тактом; никакой пошлости, ничего вульгарного'.[1.10] Многое вызывало у Блока нарекания – именно эти нарекания со всей возможной недобросовестностью использовались советским литературоведением в виде обстриженных цитат в те годы, когда Г.Иванов числился у нас по разряду «ничтожных эпигонов». Но рецензия Блока преследовала еще и узко утилитарную цель, она решала судьбу книги: издавать ее или не издавать, и Блок, не приведя никаких аргументов против издания книги, писал: «В пользу издания могу сказать, что книжка Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом автор – один из самых талантливых молодых стихотворцев». Рецензия эта широко известна; не одно поколение молодых советских поэтов, впервые узнав из нее имя Г. Иванова, отправлялось в библиотеку на поиски хотя бы ранних его сборников. И находило там «Лампаду», «Вереск», «Сады». Больше всего читателей было, наверное, у этой последней книги, на которой значилось: «Третья книга стихов», – хотя простым подсчетом получалось, что книга эта у поэта пятая или шестая. Она же являлась апофеозом ивановского акмеизма. [1.11] И именно эту книгу современники, критики начала двадцатых годов, изругали наиболее единодушно. Отзывров (печатных) на «Сады» сейчас выявлено уже более десятка. Приведем некоторые, наиболее веские. София Парнок (А.Полянин) писала: «Георгий Иванов – не создатель моды, не закройщик, а манекенщик – мастер показывать на себе платье различного покроя'.[1.12] И.Оксенов выражался ясней и доносчивей: «Георгий Иванов умеет только слегка мечтать и – попутно – стилизовать природу в духе любимых им «старинных мастеров». <…> Георгию Иванову не дают спать лавры Дмитрия Цензора'[1.13]. Заметим, что здесь – как раз в духе доноса – достатолось не только Иванову, но и «старым мастерам», многие из коих в недальнем будущем, как ненужные пролетариату, отбыли из СССР к западным коллекционерам. В единый улюлюкательный хор («Эпигон! Эпигон!») включился и Петр Потемкин (к моменту опубликования рецензии уже очутившийся в эмиграции и, кстати, сам к тому времени, изрядно исписавшийся): «Этому поэту сам Бог судил быть только тенью. <…> Он тот же человек, безыскуственно любящий свое искусство, свое вышивание строк бисером по канве общепринятого и модного образца'.[1.14] Хулители Георгия Иванова были совершенно единодушны, даже прежний «наставник» его, М.Кузмин, иронически писал в своем «Письме в Пекин»: «Относительно же коллекционера, собирателя фарфора, , не знаю, как быть. Хотел было послать ему «Сады» Георгия Иванова, но, пожалуй, более подходящими будут «Марки фарфора'.[1.15] (Заметим в скобках, что отношения Г. Иванова с ранними его наставниками – прежде всего Северянином и Кузминым – к этому времени полностью испортились, что нашло свое краткое отражение в «Петербургских зимах»). Самое краткое – и, пожалуй, единственное непредвзятое – мнение о «Садах» высказал рано умерший Лев Лунц: «В общем, стихи Г. Иванова образцовы. И весь ужас в том, что они образцовы'.[1.16] Всего один, притом неподписанный, отзыв на «Сады» был положительным.[1.17] Не напиши поэт ничего больше, может быть, мнение хора хулителей от 1922 года – о «Садах», да и в целом о поэзии Г. Иванова – оставалось бы в силе и по сей день. Но последующие десятилетия бросили новый луч света на раннее творчество Георгия Иванова.
Встав после смерти Гумилева во главе «Цеха поэтов», Г. Иванов неизбежно попадал как бы в тень Гумилева.
Ни поэтическим престижем, ни героической биографией с Гумилевым он сравниться тогда не мог. Разве что сам сознавал в те годы: даже чарующе красивые «Сады» – лишь прелюдия к ею будущему творчеству. Советской России он не был нужен. В эмиграции виделся слабый огонек надежды оплатить некогда выданный читателям вексель – «буду поэтом». Георгий Иванов покидал Россию поэтом известным и значительным, но место его было едва-едва во втором ряду, притом ряду петербургском, не более.
Прежде чем говорить об основном периоде творчества Г. Иванова, эмигрантском, нужно вспомнить уже упомянутую выше «Лампаду». Сборник вышел в Петрограде в 1922 году с подзаголовком «Собрание стихотворений. Книга первая». Смысл издания был приблизительно таков: «Вот что я писал до начала войны 1914 года, это моя книга первая». Советская пресса отреагировала на «Лампаду» быстро и не без яркости. К примеру, Сергей Бобров писал о ней: «Этот даже не знает, что что-то случилось, у него все по- хорошему тихо, не трахнет'.[1.18] Были и другие отзывы, все они как в фокусе линзы – точней, как в капле грязной воды – спроецировались в неподписанной рецензии в журнале «Сибирские огни» (выход журнала совпал с моментом отъезда Иванова за границу): «Едва ли можно найти другую книгу, изданную в России в 1922 году, являющуюся более полным органическим и непримиримым отрицанием революции, чем «Лампада». <…> Как у старой генеральши, у Георгия Иванова «все в прошлом». От настоящего у него только тоска и желанье бежать в религиозную муть какого-нибудь скита'.[1.19]
С той поры рецензии на книги Г. Иванова в советской печати не было, но упоминания, часто содержащие и характеристику личности, встречались. В известной книге «100 поэтов» Б. Гусман поместил главку о Г. Иванове, в которой были знаменательные строки: «Душа Георгия Иванова наблюдает жизнь лишь издали. <…> Его душа вся только в грезах о прошлом. <…> Очарованная этими «воздушными мирами», его душа слепа для бьющейся вокруг нас в муках и радостях жизни. <…>
К какому берегу? Этого нам Георгий Иванов не говорит. Да, вероятно, в своей отрешенности и отъединенности от мира он и сам этого не знает, но спящая душа его уже в тревоге, потому что чувствует она, что рождаемый в буре и грозе новый мир или разбудит, или совсем ее похоронит под обломками того старого мира, в котором она живет'.[1.20]
В октябре 1922 года Г. Иванов и И. Одоевцева уже покинули Россию, и из язвительною вопроса «К какому берегу?» получился не «разящий меч», а вялая, никем не замеченная парфянская прела. Однако в двадцатые годы в СССР объективное литературоведение еще существовало, и в известной антологии русской поэзии XX века Ежова и Шамурина (1925) четырнадцать стихотворений Г. Иванова были вновь перепечатаны. В том же 1925 году Г. Горбачев писал: «А Георгий Иванов («Сады») рассказывал о «Садах неведомого калифата», что ему «виднеются в сиянии луны», и тосковал <…>, и воспевал «Пение пастушеского рога», Диану, Зюлейку», – т.е., по Г. Горбачеву, поэт демонстрировал свое непролетарское происхождение и тем самым обреченность на гибель под железной пятой грядущею всеобщего счастья и братства. Итог ясен: «Пишут ли иные Оцупы, Ивановы, Одоевцевы в том же роде, что и в эпоху 1919 – 1921 г.г., или вовсе не пишут – одинаково неинтересно. Говорить о них можно будет, если они обновятся, что маловероятно'.[1.21]
К концу двадцатых годов русская литература уже окончательно расщепилась на советскую и зарубежную. Пусть редко, но в советской печати кое-что появлялось об эмигрантской литературе: назидательности ради, дабы напомнить, что на Западе всюду тлен, разврат, голод, холод и прозябание (а
