Гоголь, так и герой «Распада атома» – не Иванов). А для самого Иванова невозможно прежнее искусство – и он умолкает почти на десятилетие.

Тот поэт, который впервые после войны крупной подборкой предстал читателям на страницах альманаха «Орион» (Париж, 1947), имел очень мало общего с прежним Ивановым. Если прежде поэт цитировал кого попало, то теперь более всех он цитирует самою себя (прежнего), нередко издеваясь над собою и пародируя себя:

Тихо перелистываю «Розы» – «Кабы на цветы да не морозы!»

Роза, которой любуется поэт, нравится ему, кроме прочего, еще и тем, что он выбросит ее в помойное ведро (игравшее такую важную роль в «Распаде атома»). Верблюды теперь напевают в ею стихах лягушачье бре-ке-ке, камбала, «повинуясь рифмы произволу», раздевается догола и любуется в зеркала, наконец, «брюки Иванова» обретают возможность лететь в сиянье, да так, что «вечность впереди». Но ни в какой мере не хочет быть Иванов ни «проклятым поэтом», ни поэтом-абсурдистом (хотя во втором цикле предсмертной книги он использует сюрреалистические приемы вовсю). Да, музыка ему «больше не нужна», но она едва ли не против воли автора остается в его стихах и продолжает служить ему верой и правдой. Только это уже иная, неслыханная музыка, и не всякий слух ее расслышит. Георгий Иванов исполняет завет Кольриджа: поэзия – это лучшие слова в лучшем порядке,– но исполняет его так, как сформулировал наиболее близкий Иванову в творческом аспекте поэт, из числа тех, кто вошел в русскую зарубежную литературу после 1945 года, Юрий Одарченко:

Я расставлю слова В наилучшем и строгом порядке. Это будут слова, От которых бегут без оглядки.

От стихов талантливого эмигрантского «обэриута» Одарченко и вправду иной раз хочется «бежать без оглядки». С поэзией же Г. Иванова ничего подобного не происходит: в ней уродливое никогда не служит объектом изощренного любования, его лишь не прячут, а жестокое нигде не переходит в садизм, его лишь констатируют. Нигилизм позднего Георгия Иванова, скепсис и желчь его очищены высоким страданием и подлинным, богоданным поэтическим даром.

«А что такое вдохновенье?» – спрашивал Георгий Иванов в «Посмертном дневнике». Хочется продолжить: а что такое мемуары? Магнитная пленка, видеолента, даже стенограмма зафиксирует факт или слово – так, да не так, как запечатлеются они в сознании и в душе очевидца. А уж если свидетель – поэт, он наверняка все переосмыслит и перепутает. Тем более такой поэт, который свою собственную книгу назвал «Портрет без сходства» (1950). Книгу стихов, правда, но какого ждать от такого поэта сходства с оригиналами тех, кого «изображает» он в своей прозе?

С «мемуарами» Георгия Иванова произошла незадача: с середины двадцатых годов и до конца жизни он печатал отрывки воспоминаний, притом не только беллетризованных – часто настоящие стихотворения в прозе со всеми их признаками музыкального построения фразы, рефренами и т. д. Часть этих очерков вошла в книгу «Петербургские зимы» (Париж, 1928; 2-е изд. Нью-Йорк, 1952). Сам Г. Иванов категорически отрицал, что пишет мемуары. Вот что вспоминает Нина Берберова о том, как они с Ходасевичем и Георгием Ивановым гуляли в конце двадцатых годов по ночному Монмартру: «Тогда же Иванов, в одну из ночей, когда мы сидели где-то за столиком, <…> объявил мне, что в его «Петербургских зимах» семьдесят пять процентов выдумки и двадцать пять – правды. <…> Я нисколько этому не удивилась, не удивился и Ходасевич, между тем до сих пор эту книгу считают «мемуарами» и даже «документом».[1.41] Г. Иванов не только говорил, но и писал: «Мало ли что я еще знаю и о чем умолчал в моих полубеллетристических фельетонах, из которых составились «Петербургские зимы'.[1.42]

А современники между тем восприняли фельетоны именно как документ – и был ими судим поэт Георгий Иванов совершенно не в соответствии с законами жанра, в котором творил. У некоторых «героев» книги она вызвала просто ярость – у Северянина, у Ахматовой. В опубликованных недавно записках бесед с Ахматовой литератора П. Лукницкого находим такие ее слона, сказанные в апреле 1926 года (т. е. задолго до публикации «Петербургских зим» отдельной книгой): «…а когда Г. Иванов, который теперь пишет грязные статьи, не имея за собой ничего, не имея никакой другой стороны, кроме стороны недостатков– и очень грязных недостатков, стал входить в литературный мир, тщетно пытаясь подражать его участникам и подражать неудачно – до пародии, это было противно. <…> Что он глуп и скверен, безграмотен и бездарен – знали тоже все <…> он злился и втайне ненавидел, чтобы при случае сделать гадость. Так и оказалось. И сейчас он обливает помоями больше всех тех, кому он больше всего обязан…'.[1.43]

Сердитое отношение к «Петербургским зимам» Ахматова сохранила до конца жизни. Н. Ильина пишет о том, как сказала Ахматовой, что читала «Петербургские зимы», а в ответ услышала: «Сплошное вранье! Ни одному слову верить нельзя!'.[1.44] Эти слова она повторила и посетившему ее в больнице в Ленинграде «шведскому гражданину'.[1.45] А ведь, по свидетельству той же Н. Ильиной, Ахматова любила утверждать: «Поэт всегда прав».

Некоторые современники восприняли «мемуары» Г. Иванова как «документ», однако неточный, – одни утверждали, что знаменитое чтение Ахматовой на «Башне» происходило «не совсем так» (за несколько месяцев до смерти это говорил Вяч. Иванов). Другие опять-таки впадали в ярость – так, вдова Осипа Мандельштама Н. Я. Мандельштам в своих мемуарах (предназначенных быть именно документом, лишенным беллетристики) пишет: «Рассказ Георгия Иванова о том, что О. М. в ранней юности пытался в Варшаве покончить с собой, по-моему, не имеет ни малейшею основания, как и многие другие новеллы этого мемуариста'[1.46]. Она же продолжает во «Второй книге»: «… хитроумного Жоржика мы вспомнили лишь после того, как он стал промышлять мемуарами о своих знакомых, которые сидели с кляпом во рту и не могли даже отругнуться'. [1.47]

Как в словах Ахматовой, так и в словах Н. Я. Мандельштам для тех, кто прочтет теперь «Петербургские зимы» и более ранние «Китайские тени», подобная ярость покажется загадочной: о ком это Г. Иванов написал так мерзко и грязно? Ну, разве о А. Тинякове– так не его же, в самом деле, имела в виду Ахматова? Очень некомплиментарно писал Иванов о Северянине. Но тот сидел отнюдь не «с кляпом во рту» и очень грубо отругнулся в эмигрантской прессе – статьей «Шепелявая тень». Может быть, дело во взаимонепонимании эмигрантов и граждан СССР? Та же Н. Я. Мандельштам во «Второй книге» пишет: «Я часто слышу жалобы и стоны бывших эмигрантов, которых никто не убивал и не уводил по ночам в невероятные тюрьмы двадцатого века, но я не затыкаю ушей, потому что узнала, как горек эмигрантский хлеб на чужбине. Узнала я это в Грузии. У моих современников был выбор – чужой хлеб на чужбине или собственное смертное причастие'.[1.48]

Трудно сказать, знала ли Н. Я. Мандельштам, не без оснований утверждавшая, что все Мандельштамы – родственники, одна семья, о судьбе Юрия Мандельштама, пусть не крупного, но все же поэта, погибшего в 1943 году в немецком концлагере, о судьбе Матери Марии, Раисы Блох, Михаила Гордина, Юрия Фельзена, Ариадны Скрябиной, Бориса Дикого-Вильде, Ильи Фондаминского, еще десятков русских писателей, погибших в невероятных тюрьмах двадцатого века отнюдь не в СССР! Знала ли уцелевшая в СССР вдова поэта Мандельштама о гибели в немецком концлагере вдовы поэта Ходасевича Ольги Марголиной? Трудно поверить, что не знала. То же и Ахматова.

Н. Ильина вспоминает, что, работая в 1946 году в шанхайской советской газете «Новая жизнь», она опубликовала статью «В традициях великой русской литературы»: «…могло ли мне прийти в голову, что

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату