о них люди берегут, потому что без нее не было бы ни нашей страны, ни нас самих.
Я видел мертвую Хатынь. Стоял, будто оглушенный. Не мог ни о чем думать. А вокруг — бетонные изваяния печных труб, тоскливые вскрики колоколов да таблички с именами. Имена хатынцев известны. Они не совершили никакого подвига. Просто они были детьми своего народа. И за это фашисты убили их огнем.
Я видел Пискаревское кладбище. Много времени после этого я жил будто слепой, не видел ничего вокруг. Перед моими глазами тянулись аккуратные холмики–газоны с зеленой травкой. И надписи: «Здесь похоронено 10 тысяч», «Здесь похоронено 20 тысяч», «Здесь похоронено 40 тысяч»... И никаких имен. Не знаю, что чувствовали люди, возводившие этот мемориал, но все, кто в тот день стоял рядом со мной на Пискаревском кладбище, плакали. Новые события сглаживают остроту прежних впечатлений, но и поныне перед моими глазами тянутся эти аккуратные холмики, поросшие зеленой травкой.
Эти безымянные ленинградцы не совершили никакого подвига. Они просто были детьми своего народа. И за это фашисты убили их голодом и холодом.
Я стоял на Мамаевом кургане. Еще мальчишками мы играли здесь вскоре после окончания войны. Тогда на нем почти всю землю полностью покрывали мрачные отходы войны: стреляные гильзы, стабилизаторы от мин, обрывки пулеметных лент и осколки, осколки, осколки. Потом я побывал на Мамаевом кургане, когда там устроили помпезный, парадный, но безвкусный мемориал. Как миллионы до меня, как миллионы после меня — стоял, молчал, думал.
Многое множество лет, когда я из местностей отдаленных приезжал в Москву, то приходил к Могиле неизвестного солдата. Не к памятнику, не к обелиску — к Могиле. Иногда я клал к Вечному огню цветы. Мои московские друзья, добрые люди, в этот день не старались меня развлечь. Они сажали меня за стол, подносили рюмку: «За отца?»
Где лежит мой отец, я не знаю. Когда смотрю на карту, вижу город, неподалеку от которого, возможно, мой отец пошел в свой последний ночной бой. Из того боя не вернулся никто: ни в ту ночь, ни на следующее утро. В сорок первом такое случалось нередко.
Я не знаю, как прошел этот последний для моего отца ночной бой. Может быть, усталые красноармейцы шли в кромешной тьме, и на них внезапно навалилась смерть. Может быть, их бросило в ночной прорыв командование — по ночам немцы не любили воевать. Может быть, они прикрывали отход основных сил, знали, что погибнут, но держались до конца.
Я не знаю, как погиб мой отец. Может быть, слепая пуля остановила его на бегу. Может быть, он расстрелял все патроны и схватился врукопашную, но врагов оказалось больше. Может быть, он в бессильной ярости грохнул пустой трехлинейкой по броне фашистского танка и вцепился зубами в гусеницы — в сорок первом бывало и такое.
Я не знаю масштабов этого боя. Может, здесь столкнулись две мощные группировки: танковый клин немцев и наши стрелковые дивизии. Может быть, немецкая бронированная лавина смахнула с лица земли горстку красноармейцев, вставших на их пути с трехлинейками в руках. Может, вспыхнул короткий встречный бой частей на марше.
Я не знаю даже, стал ли тот ночной бой последним для отца. Может быть, в том бою он уцелел и потом долго пытался пробиться к своим, на восток. Может быть, он попал в плен и умер в фашистском концлагере или на каторге в Германии. Может быть, в том бою он получил ранение и долго мучался перед смертью. Может быть, он попал к партизанам, и еще не раз бил фашистов.
Все это могло быть. И все могло быть не так. Мне пришлось говорить со многими ветеранами. До Победы дожили очень немногие из тех, кто воевал в сорок первом. Иногда я думал: вот он, свидетель последнего боя моего отца! Но каждый раз оказывалось, что часть — не та, место — не то, бой — не тот.
Неподалеку от города, где мог быть тот ночной бой, я видел обелиск над братской могилой. На нем короткая надпись: «Их было десять тысяч».
Похоронено там, конечно, не десять тысяч, а гораздо меньше. И погибло там нашего народу тоже не 10 тысяч, а гораздо больше. Мой отец не лежит под этим обелиском. Этот обелиск под Вязьмой поставлен в память о погибших здесь наших солдатах и командирах в начале 1942 года, в ходе контрнаступления Красной Армии под Москвой. Здесь погибла вся 33-я армия генерал-лейтенанта М.Ефремова. Здесь погибли десантники 4-го воздушно-десантного корпуса. Здесь погибли многие кавалеристы 1-го гвардейского кавалерийского корпуса генерал-майора П. Белова.
Командующий Западным фронтом генерал армии Г.К.Жуков бросил эти соединения в январе 1942-го в прорыв, на освобождение Вязьмы. Немцы захлопнули коридор прорыва, 33-я армия и оба корпуса оказались в окружении. Г.К.Жуков ничего не сделал, чтобы помочь окруженным. 33-я армия и 4-й воздушно-десантный корпус погибли здесь полностью вместе со своими командующими. Генерал Белов укрыл остатки своих кавалеристов в лесах и вывел их к своим в апреле 42-го.
Так что, этот обелиск не имеет никакого отношения к моему отцу. Но мой отец мог воевать в этих местах осенью сорок первого. И там, где он сражался, можно ставить много обелисков с такой надписью — сколько, сейчас никто не знает. Ни под одним из тех обелисков не будет праха моего отца. Но где-то в тех местах он пошел в свой последний бой.
И еще один обелиск стоит на нашей земле. В сухой заволжской степи на границе с Казахстаном, на берегу небольшой речки Камелик живет навсегда для меня красивая, веселая деревня, страна моего раннего детства. Когда-то в этих степях вел своих бойцов на бой с врагами революции отчаянный и непобедимый Чапай. В центре деревни сейчас стоит красивый памятник из серого гранита народному герою.
А рядом с каменным Чапаем через много лет после Великой отечественной войны мои земляки поставили строгий черный каменный обелиск. У его подножия — аккуратные ряды черных мраморных плит. На каждой плите — фамилия, имя, отчество, по одной фамилии на плите. Таких плит 147. Это имена мужчин, ушедших из моей деревни на ту страшную войну и не вернувшихся с нее.
Из одной небольшой деревни не вернулись с фронта, — погибли, умерли от ран и болезней, попали в плен и не вернулись из него, пропали без вести, — 147 мужчин. И среди этих имен — фамилия, имя и отчество моего отца.
И это все, что осталось от него на земле.
Что я знаю о своем отце? Что знаем мы о своих отцах, даже если отцы живут рядом, живут долго — до седых волос своих сыновей? Несправедливо мало знаем мы о них. А когда начинаем понимать эту несправедливость, то обычно бывает поздно: отцы уходят. Дневников и мемуаров большинство отцов не оставляет. Семейные архивы сейчас не в моде — из-за общей неустроенности и скудности нашей жизни. И еще не ушло из памяти время, когда мемуары и дневники пугали людей — об этом хорошо позаботились бдительные стражи нашей безопасности.
Когда я почувствовал, что должен знать судьбу отца, у меня не оказалось почти ничего, кроме туманных и отрывочных воспоминаний детства. Многое уже изгладилось из памяти, ведь мне не исполнилось еще пяти лет, когда от отца с фронта пришло последнее письмо. Но я начал будоражить свою память. И оказалось, что помню я не так уж мало. Вначале всплыли отдельные, не связанные друг с другом эпизоды, коротенькие, голые факты, застрявшие в моей памяти с далекого детства. Чем больше я напрягал свою память, думал, обобщал, анализировал, тем шире раздвигались рамки этих фактов. Мгновенные, застывшие кадры прошлого, случайные подарки детской памяти обретали динамический сюжет, давали общую картину.
Память восстанавливала все новые факты. Рассказы немногих людей, помнивших отца, дополняли мои собственные воспоминания, а знакомство с историческими событиями тех лет создавало общий фон, на котором все отчетливее вырисовывался образ моего отца.
И хотя за долгие годы я собрал очень мало новых фактов, сейчас я могу говорить, что знаю своего отца. Но к гордости от этого сознания примешивается горечь: почему я не начал думать об отце раньше?
Выйдите на улицу, остановите любого прохожего, спросите, кто был первым председателем совдепа в этом городе? Спросите, кто поставил храм на этом месте? Спросите, кто тот человек, чье имя носит эта улица? Спросите двух, трех, десять человек. Если вам ответит один из сотни — значит, вам повезло. А ведь это официальная история, архивный материал, достояние музеев. И лучше не спрашивать, какую фамилию