бархатисто-гладких или жестко-шершавых, чудесно пахнущих дынь, угощая механизаторов, говорил:
– Особый сорт, специально укрывал от постороннего глазу…
– Прячешь, значит? – поедая дыню, спрашивал Николай. У костра его могли задержать только дыни. Сменившись, он быстро переодевался и гнал на велосипеде на птицеферму. Там у него завелись свои делишки…
– А как же, сад-виноград! Испокон веков, первые дыньки и арбузики должен отведать караульщик. Тут уж он сам царь-государь… Вот недавно приезжает главный с мамзелью, спрашивает, нет ли спеленькой. Рановато, говорю, чуток попозже – милости просим. Идут мимо и не видят, как из-под сухой травки дынька-то на них желтым глазком поглядывает… Я даже дух ее слышу, а им и невдомек. Сжалился я потом над дамочкой, раскисла вся в жаре. Кукурузу он, что ли, ей показывал, шут ее знает. Повел я их к шалашу. Учуяли все-таки запах. Лежали у меня в сене две штучки, да только не такие, как эти. Те были подвернуты в стебельке, для скороспелости… Попотчевал и проводил до речки. Дамочке искупаться захотелось. Оно понятно, жарища!
Архип Матвеевич резал мясистую дыню на аккуратные дольки, сопровождал угощение прибаутками, но сам не ел.
– Почему же вы не едите? – спрашивала Глафира.
– Эк невидаль! Иногда утром побалуюсь холодненькой, чтобы натощак не курить, а так не особо тянет.
На костре медленно догорали тонкие осиновые сучья и сухой коровий кизяк, набранный около колка. Знакомо и отрадно пахло хлебом, дынной кожурой и сухими травами. В колке, за родничком, неугомонно верещал коростель, наполняя воздух звучным, свистящим перезвоном.
Покончив с дыней, Николай вставал, отряхивал помятые брюки, шел к будке, садился на велосипед и скрывался в темноте. То же самое на стане Соколова почти каждый день проделывал Федя Сушкин. Михаил Лукьянович, конечно, знал, куда мотается парень, скрепя сердце мирился с этим. Федя работал исправно, и трактор, таскавший комбайн, всегда находился в порядке, так что придраться было не к чему. Отлучки же Мартьяна раздражали Соколова все больше и больше. При встречах Глафира смотрела на деверя виновато и отчужденно. Может, не зря Агафья Нестеровна злословила о зяте, приплетая к нему Глафиру?
Мартьян все это отлично знал и понимал, но от встреч с Глафирой удержаться не мог. Иногда ловил на себе ее глубокий, пристальный взгляд, приводивший его в замешательство. Это бывало так редко и мимолетно, что Мартьян не доверял даже своему ощущению. Дома он появлялся только по субботам. Стараясь не встречаться с Варварой, выслушивал очередные упреки тещи, торопливо брал, что ему было нужно, шел в баню, мылся и стирал там же свое белье. Разрыв уже вполне определился. Сюда, на стан Глафиры, тянуло его непреодолимо.
Глаша мало принимала участие в мужском разговоре. А после отъезда Николая она поднялась, сухо попрощалась с мужчинами и ушла в вагончик. В отблеске костра Мартьян с тоской проводил ее высокую, складную в брюках фигуру и, заслышав скрип двери, склонился к костру.
– Вот же, пропадает бабеночка, сад-виноград, – помешивая обгорелой палкой тлеющую золу, говорил Архип.
– Помолчал бы, старый, – сдерживая приступ ярости, отвечал Мартьян, чувствуя, что ему надо уходить, но у него не хватало сил подняться.
– Ты, конечно, глаз косишь на молодку, известное дело… – будто не слыша слов Мартьяна, продолжал Катауров. – На чужую тянет, как на первую дыньку. Только свою, яловую, куда денешь? Она у тебя вона какая, Варька-то. Разве ей такой мужик нужен? Ей гвардеец под стать, чтобы усищем пощекотал, до визгу…
Над горами, словно заблудившись в набегающих тучках, плавала ущербная луна, нащупывая блеклым светом длинную от вагончика тень.
– А ты, Мартьян, такой же гвардеец, как я, например!
Слушая болтовню Архипа, Мартьян злился на себя и на весь белый свет.
– Мы с тобой что? Ты хромаешь на одну, а я на другую ногу. Мы оба порченые, брат, шабаш! Вот какая мы гвардия. Спутанные меренки мы с тобой, едрена корень… – заключил Архип и, скрипя протезом, встал и пошел к своему шалашу.
Возвращаясь к своему стану, Мартьян знал наперед, что скажет ему Соколов. Так и теперь…
– Ты не извиняйся, а выслушай.
– Слушал, Михаил Лукьянович, не раз. На один и тот же мотив поешь.
– У меня одна песня. Не тронь Глафиру. У тебя жена есть.
– Черствый пирожок и начинка старая. Оставим, Миша, разговор для другого раза.
Но разгневанному Соколову уже трудно было остановиться.
– Глафира – начинка не для твоего пирога, понял! Посадил себе царька в голову и блажишь? Последний раз хочу добром предупредить.
– Говори уж все, – попросил Мартьян.
– Если не я скажу, так партийная организация выразит свое мнение.
– Решил создать персональное дело, так, что ли? – грустно усмехнувшись, спросил Мартьян.
– Ежли жену бросишь, придется… Так не оставим. В сущности, Варвара права. Тошно ей, поди, от твоей мудреной философии, потому и жену проглядел, теперь за Глашу цепляешься. Не выйдет, Мартьян. Я этого не допущу. Сегодня же к ней съезжу и круто поговорю. Про вас в Дрожжевке девчата уже частушки сложили. Глафира пока живет в моей семье, и не хочу я, чтобы на нас пальцем тыкали.
Михаил Лукьянович пустился в рассуждение о коммунистической морали, о поведении в семье, тем более когда в ней муж и жена коммунисты, как, например, у него и Голубенкова.
Мартьян слушал его и молча поглядывал на небо. Над хребтом грузно клубилась темная, синяя туча,