— Людвик, не смей, курва мать! — проревел дядя Костя.
Тот что-то выкрикнул задушенным голосом, наводя на кошку свое оружие.
Это ее тоже не остановит.
Я схватил Читралекху за бока — она зарычала горловым рыком и попыталась вывернуться. Еще один хороший удар наотмашь лапой с изостренными когтями — и я труп…
Она не ударила.
Узнала меня. Меня, свою самую любимую вещь в этом мире. Этой вещи ничто не угрожало, никто на нее не посягал. Я прижал Читралекху к себе, притиснул к щеке ее круглую шерстяную башку… Она позволила мне эту вольность. Я ощутил жесткое касание ее усов и взволнованное пыхтение в своем ухе. Ее ставшее невероятно тяжелым и твердым тело содрогалось от возбуждения. Потом она лизнула меня в лицо, словно здоровалась. И в самом деле, мы не виделись с самого утра.
Я попятился, унося ее подальше от перил.
Потом я упал…
Меня успели подхватить. Это была мама. До смерти перепуганная, зареванная, трясущаяся. Она повторяла одно и то же: «Господи, что же ты натворил, что ты натворил…»
Ничего такого я не натворил. Ну разве что спас этому… Ивану Петровичу Сидорову-Забродскому… его несчастную жизнь.
А вот что натворила она!
Вокруг меня происходило какое-то движение, откуда-то издали, из-за плотной пелены доносились приглушенные голоса. Сил у меня не оставалось вовсе, и я просто закрыл глаза.
Потом отобрали Читралекху — она уже успокоилась и размеренно рокотала у меня на груди. Наверное, это была мама, потому что никому другому эта бестия не покорилась бы. Меня подняли на руки — право слово, как младенца! — и понесли.
16. Сидоров-Петров-Джонс, он же Забродский
Я сидел на веранде, держал в здоровой руке стакан сока, а больную, обработанную, с аккуратно заклеенной цапиной, прижимал к груди. Мне было больно и стыдно. Цапина зудела и ныла, голова немного кружилась. В общем, ничего страшного, отчего следовало бы лишаться чувств и позволять Консулу тащить себя, как младенца, на руках… На коленях у меня сидела умиротворенная Читралекха, жмурилась, урчала и нехотя вылизывала заднюю лапу. Ее безмятежность была обманчива: я чувствовал, как напрягалось ее тело всякий раз, когда кто-то из чужих оказывался в пределах досягаемости когтей. К счастью, чужие это понимали и благоразумно держались на расстоянии. «Убить бы всех этих грызунов…» — мечтала гадкая кошара всем своим существом.
Фенрис маялся на цепи в подвале и тоже, судя по скулежу, не находил себе места от стыда. Для его собачьего самолюбия, наверное, невыносима была мысль о том, что он, большой и сильный пес, дал слабину и позволил себя остановить, а растленная глупая кошка, ничего не понимающая в охранном деле, выполнила свой долг до конца — загнала чужака в реку, пускай не убила, так хотя бы унизила!..
Случившееся выглядело бы комическим курьезом: надо же!.. взрослые люди испугались собаки и пострадали от кошки!.. но все знали, что никто не играл ни в какую игру, и два выпущенных на волю демона всерьез готовы были убивать. И тот, кто их выпустил, знал это и согласен был принять на себя грех.
Гости слонялись по веранде, словно потерянные, поглядывая на меня сочувственно и виновато. Мамы с ними не было: она заперлась в доме и никого не пускала.
— Что у тебя там было? — спросил дядя Костя у Забродского.
Его правая щека, расписанная следами кошачьих когтей, лоснилась от заживляющей эмульсии. Легко отделался: сочти Читралекха его своей добычей, мог бы остаться без глаз.
— Ничего особенного, — ответил Забродский. — «Вопилка-тормозилка». Всегда ношу с собой, по привычке. Полезная игрушка. А ты что подумал?
— Да я уж и не знаю, что и думать.
— Не веришь?
— Не верю.
— Показать?
— Покажи.
Забродский достал из кармана куртки блестящую металлическую коробочку и отдал дяде Косте. Тот повертел ее в руках, зачем-то потряс возле уха и со вздохом вернул.
— Однажды, это было в Нгоронгоро, на меня напала львица… — с некоторым оживлением стал объяснять Забродский, но дядя Костя выразительно промолвил:
— Понятно, — и тот сразу замолк.
— Почему ты не сказал мне, что это ты на Тайкуне налетел со своими ребятами на Климову? — спросил Консул.
— Видишь ли, Константин, я не думал, что это произведет на госпожу Климову такое тягостное впечатление…
— Произвело.
— Все было не совсем так уж и удручающе, как она могла тебе описать…
— Я думаю, все было еще хуже.
Забродский развел руками.
— Почему все требуют, чтобы их понимали, и никто не хочет понять меня? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
— Потому что должен быть другой способ, — жестко ответил дядя Костя.
— Мы пытаемся. Мы честно пытаемся. Вот уже пятнадцать лет, изо дня в день, из ночи в ночь, пытаемся.
— Значит, плохо пытаетесь.
— Мы делаем все, что можем. Наверное, нам не хватает ума, интеллекта, полета фантазии, но… ведь ты же не хочешь работать с нами. И другие не хотят.
— Я редко в чем отказывал вам. В особенности, когда речь заходила об… этом направлении вашей деятельности.
— Знаю, знаю и ценю это. Но тебя одного недостаточно, какой бы хороший ты ни был. И есть те, кто нам нужен, но попросту воротит нос при одном упоминании Департамента…
— Ты плохо уговаривал их. А я не могу уговорить всех. Меня просто не хватит. Но ты даже не пытаешься научиться уговаривать.
— Курва мать, мне просто никто не дает шанса уговорить себя! — шепотом вскричал Забродский. — Все такие гордые! А как быть с теми двумястами?
— Я не знаю, — сказал дядя Костя устало. — Честное слово, не знаю. Вот, посмотри, — он кивнул в мою сторону. — Простой четырнадцатилетний шалопай. Обычный человеческий детеныш. Это и есть тот, в расчете на кого ты строишь свои планы.
— Нет, не тот, — возразил Забродский. — Вот если бы тогда, на Тайкуне, он оказался у меня…
— Через четыре года он получит право принимать осознанные самостоятельные решения. И еще года через два-три, может быть, станет тем, кто тебе нужен.
— Он никогда уже не станет тем, кто мне нужен, — горько проронил Забродский. — Время упущено. Ты прав, это обычный человеческий детеныш. И он боится вида крови.
— Через четыре года, Людвик. Ни днем раньше. Он сам должен решать за себя, а не ты за него, и не я за него, и никто во всем мире, кроме него самого.
— А как же те двести?..
— Людвик, тебе пора.
Забродский суетливо, в двадцатый, должно быть, раз одернул куртку и выпрямился во весь свой невеликий росточек.