Однажды я проснулась оттого, что девочка с соседней кровати шарила по моим ящикам. Рассматривала книгу, листала страницы. Книгу моей матери. Моей тоненькой раздетой матери, беззащитной в своре чернорубашечников. Эта бесцеремонно хватала ее слова. Хватала и отбрасывала.
— Не трожь мои вещи, — сказала я.
Она изумленно уставилась на меня. Она думала, я немая, — мы уже несколько месяцев жили в этой комнате, и я не произнесла ни слова.
— Положи на место, — сказала я.
Она ухмыльнулась. Отвернула страницу, скомкала ее и рванула, глядя на меня, — что я сделаю? Слова матери в этой шершавой, шелушащейся на суставах руке. Что мне делать, что делать? Она взялась за другую страницу, рванула ее из книги и запихала в рот. Куски бумаги свисали с ее мокрых губ, с этой ухмылки.
Я бросилась на нее, сбила с ног. Села сверху, придавив ей спину коленями, приставив к шее темное лезвие материного ножа. Песня в висках, в шелестящем токе крови.
Хотелось ударить ее ножом. Я уже чувствовала лезвие в ее теле, чувствовала, как оно входит в шею, в ямку у основания черепа, похожую на родник. Девчонка лежала тихо, ждала, что будет дальше. Я посмотрела на свою руку. Руку, умеющую держать нож, знающую, как вонзить его в шею слабоумной девчонки. Это не моя рука. Я не такая. Не такая.
— Выплюни, — прошептала я ей на ухо.
Она выплюнула кусочки, фыркая, как лошадь.
— Не трогай мои вещи, — сказала я. Она кивнула.
Я отпустила ее.
Она вернулась к себе на кровать и стала дальше колоть себя английской булавкой. Положив нож в карман, я собрала смятые страницы и вырванные куски.
На кухне сидели нянечка с бойфрендом, пили «Колт 45» и слушали радио. Шел какой-то спор. «Тебе этих денег и во сне не увидеть, лопух», — говорила нянечка. Меня они не заметили. Они никого из нас не замечали. Я взяла скотч и вернулась к себе.
Сложила разорванные страницы, вклеила их обратно в книгу. Это была ее первая книга, обложка цвета индиго с серебряным луноцветом, цветком в стиле модерн. Я провела пальцем по серебряным линиям, — извивы струйки дыма, бечевы кнута. Это был экземпляр для чтений с карандашными пометками на полях.
На обороте фотография. Мать в коротком платье с изящными широкими рукавами, длинная челка, острый взгляд. Как кошка, выглядывающая из-под кровати. Та прекрасная девушка была вселенной, носившей в себе слова, гудящие, как гонги, рассыпающиеся в отчаянной пляске, как трели флейты из человеческих костей. На этом снимке ничего еще не случилось. Здесь я была в безопасности — крошка с булавочную головку в ее правом яичнике, и мы были неразделимы.
Когда я стала говорить, меня отправили в школу. Прозвали Белянкой. Я была альбиносом, диковиной. У меня вовсе не было кожи. Просвечивало все, было видно, как бежит кровь. На каждом уроке я рисовала. Рисовала на тетрадных листах, на компьютерных карточках, соединяя точки в новые созвездия.
5
Социальные работники менялись, но по сути были все одинаковы. Вели меня в «Макдоналдс», открывали свои палки, задавали вопросы. «Макдоналдс.» меня пугал. Слишком много детей, плачущих, кричащих, прыгающих в ямах с разноцветными мячами. Мне было нечего сказать. На этот раз социальный работник оказался темноволосым мужчиной с короткой эспаньолкой, похожим на карточного валета пик. Квадратные, как лопаты, руки, печатка на мизинце.
Он нашел мне постоянное место. Когда я уезжала из дома на бульваре Креншоу, никто не попрощался. Только девчонка со шрамовыми татуировками стояла на крыльце и смотрела, как я уезжаю. В аллеях и скверах мелькали соцветия джакаранды, когда машина торопливыми стежками прошивала пыльные серо-белые улицы.
До моего нового дома мы ехали через четыре автострады. Свернули на улицу, поднимающуюся вверх, словно трап, — Тухунга, гласили указатели. Низенькие фермерские домики становились сначала все крупнее, потом все мельче, во дворах беспорядок. Тротуары исчезли. На крылечках, словно поганки, росли кучи старой мебели. Старая стиральная машина, ломаные стулья, белая курица, коза. Мы ехали уже не по городу. Машина поднялась на холм, и в полумиле от нас мы увидели каменистую долину, — дети на своих грязных велосипедах чертили следы-узоры на песке, поднимая хвосты белой пыли. На их фоне воздух, тяжело обволакивавший нас, казался безжизненным, вялым.
Машина остановилась в грязном дворе одного из домов, — вернее трейлера, но в нем было так много прикрепленных друг к другу частей, что его называли домом. Заброшенное цевочное колесо в зарослях журавельника. С горшков над широким крыльцом у входа в трейлер свисали космы паучьей травы. На крыльце сидели три мальчика и смотрели на нас. У одного в руках была банка с каким-то животным внутри. Старший поправил очки на носу и что-то сказал через плечо, обернувшись к двери. Вышедшая к нам женщина с пышным бюстом и полными ногами широко улыбалась, крупные белые зубы все наружу. Плоский у основания нос, как у боксера.
Ее звали Старр. В трейлере было темно. Она дала нам по банке сладкой колы, которую мы пили, пока они с социальным работником что-то обсуждали. Старр разговаривала, колыхаясь всем телом, запрокидывая голову назад при каждом всплеске смеха. Между ее грудей поблескивал маленький золотой крестик, и взгляд социального работника никак не мог избежать этой заветной впадины. Ни он, ни она даже не заметили, как я вышла.
Здесь не росли бахромчатые джакаранды, только олеандры и пальмы, опунции и большое перечное дерево. Покрывавшая землю пыль была розовато-бежевая, как песчаник, но небо было широко и спокойно, как безмятежное чело, чистого свинцово-синего цвета. Впервые за несколько месяцев мне на голову не давил потолок.
Старший мальчик, в очках, встал с крыльца.
— Мы идем ловить ящериц. Хочешь с нами? Ящериц ловили обувной коробкой, зарытой в песок. С каким терпением эти маленькие мальчики ждали — молча, замерев на солнце, — пока зеленая ящерица не заползет в ловушку. Тогда они дергали за нитку, и ловушка захлопывалась. Старший мальчик клал под коробку лист картона и переворачивал ее, средний хватал крошечное живое существо и клал в стеклянную банку.
— Что вы с ними делаете? — спросила я. Мальчик в очках удивленно посмотрел на меня.
— Изучаем, конечно.
В банке ящерица сперва рвалась наверх, потом почти не двигалась. В этой стеклянной камере можно было рассмотреть, как она прекрасна — каждую чешуйку, каждый ряд этих гравированных ноготков. Красота, вспыхнувшая благодаря лишению свободы. Над нами маячили горы, утяжеляя пейзаж своим торжественным присутствием. Я вдруг заметила — если пристально на них посмотреть, кажется, что вся эта мощная масса движется к тебе, таща по бокам зеленые пятна полыни. Дунул теплый бриз. Крикнула птица. Кусты чапараля пахнули острой горячей свежестью.
Спускаясь вниз по песку, я петляла между нагретых солнцем валунов. Приложила к одному из них щеку, представляя себя такой же невозмутимой, спокойной, равнодушной к тому, куда река вышвырнула меня во время последней бури. Рядом вдруг вырос старший мальчик.
— Берегись гремучих змей. Они любят нежиться на этих камнях.
Я отпрянула от валуна.