— Все может быть, — сказала я.
Клер поцеловала меня в губы. У поцелуя был вкус кофе со льдом и кардамоном, и он ошеломил меня — ее влажная горячая кожа, запах немытых волос. Мне было неловко, но я не стала отстраняться. Клер я позволила бы все. Она упала на подушку, закрыла глаза ладонями. Я лежала над ней, опираясь на локоть, и не знала, что сказать.
— Я чувствую себя такой бессмысленной, — вздохнула Клер. Повернулась на другой бок, спиной ко мне. С шеи соскользнул гранатовый кулон, упал на плечо сзади. Грязные волосы тяжело свисали, как гроздь черного винограда, талия и бедра изгибались гитарным изгибом. Она взяла нитку жемчуга, уложила его спиралью на покрывале, потом потянула к себе, разрушая рисунок. Попробовала еще раз, еще, как девочка, обрывающая лепестки на ромашке, словно пытаясь узнать правильный ответ.
— Если бы я родила ребенка… — Она опять вздохнула.
У меня в груди шевельнулась струна, редко подававшая голос. Мне всегда было ясно, я — не настоящая дочь, только замена тому, чего она действительно хочет. Если бы у Клер родился ребенок, я стала бы ей не нужна. Но о ребенке и речи быть не могло, она и так была истощена. Я слышала, как ее рвет после еды.
— Один раз, в Йеле, я забеременела. Разве я знала, что это мой единственный шанс родить?
В тишине слышалось только завывание газонокосилки. Мне хотелось сказать что-нибудь ободряющее, но в голову ничего не приходило. Я перекинула гранатовый кулон ей через плечо. Болезненная худоба Клер делала ее желание абсурдным, невозможным. Потеря веса была так велика, что теперь она могла носить мою одежду. Она так и делала, когда я была в школе. Иногда я приходила домой, и некоторые вещи были теплыми, пахли «Л'эр дю тан». Я рисовала ее в одежде, которая ей нравилась, — в клетчатой юбке, в обтягивающей кофточке, — как она стоит перед зеркалом, представляет, что ей шестнадцать лет, что она учится в старших классах. Неуклюжий подросток вроде меня прекрасно ей удавался — Клер скрещивала ноги, как я, переплетала их, цепляла ступней за икру. Пожимала плечами, прежде чем я успевала что-то сказать, заранее отвергая все мои доводы. Даже улыбалась, как я, — застенчивой улыбкой, вспыхивающей и исчезающей за секунду. Примеряла меня, как мою одежду. Но Клер не хотела быть мной, она просто хотела быть шестнадцатилетней.
Глядя в сад сквозь полоску стекла под жалюзи, рассматривая длинные тени от кипариса, от пальмы, тянущиеся по нестриженному газону, я думала — ну было бы ей шестнадцать, и что? Она не повторила бы ошибок, которые у нее были? Решила бы что-то исправить? Может быть, ей вообще не надо было ничего решать, просто жить, как живется в шестнадцать лет. Только она примеряла не ту одежду. Не того человека. Я не та, какой она хотела бы стать. Клер слишком нежная и хрупкая, моя жизнь раздавила бы ее, как давление на большой глубине мелководную рыбу.
Так она проводила большую часть времени — лежа на кровати и думая о Роне. Когда он приедет, есть ли у него другая женщина. Прикидывала, какие события и предметы оказывали негативное влияние, какие позитивное. Перебирала семейные талисманы, драгоценности женщин, которые что-то сделали в жизни, кем-то стали, или хотя бы находили в себе силы каждый день одеваться. Женщин, которые ни разу не целовали приемных дочерей, когда чувствовали себя бессмысленными, не позволяли сорнякам расти в саду, когда для прополки было слишком жарко.
Не надо уделять столько внимания своей тоске, хотела я сказать. Тоска не гостья. Не надо ставить ее любимую музыку, искать для нее стул поудобнее. Тоска — это враг. Я всегда боялась за Клер, когда она так открыто чего-то желала. Если человек начинает стремиться к чему-то изо всех сил, это наверняка отнимется у него, я знала по опыту. Мне не нужно было ставить зеркала на крышу, чтобы это понять.
Когда приехал Рон, ей стало легче. Клер встала, приняла душ, убралась в доме. Приготовила еду, гораздо больше, чем нужно, накрасила губы.
Вынула из проигрывателя Леонарда Коэна и поставила Тедди Уилсона, «Бейсн-стрит-блюз». По ночам они занимались любовью, иногда даже после ланча, — особенного шума не было, но я слышала тихий смех за закрытой дверью.
Однажды, рано утром, когда Клер еще спала, Рон в гостиной взял телефонную трубку. Звонила женщина, я тут же поняла это, глядя, как он стоит у столика в своих пижамных штанах, улыбается и теребит шнур мягкими пальцами. Она что-то сказала, и он рассмеялся.
— Камбала… Да все равно… Ну треска…
Увидев меня на пороге, он вздрогнул. От розовых гладких щек отлила кровь, потом прилила опять, еще ярче. Рон запустил руку в волосы, под пальцами побежали полоски белой кожи. Еще минуту он говорил — встречи, перелет, гостиница, потом записал все это в блокноте, вынутом из портфеля. Я продолжала стоять в дверях. Рон повесил трубку.
— Едем в Рейкьявик. — Он поддернул пижамные штаны. — Горячие источники с доказанным исцеляющим эффектом.
— Возьмите Клер с собой, — сказала я. Сунув блокнот в портфель, Рон застегнул его, закрыл на замок.
— Я все время буду работать. Ты же знаешь Клер — будет сидеть в номере и перебирать бредовые фантазии. Это был бы сплошной кошмар.
Хоть и неохотно, но я с ним согласилась. Зачем бы Рон ни уезжал — крутить романы, просто побыть подальше от Клер или даже, хотя вероятность и мала, в поте лица зарабатывать на жизнь, — эта поездка будет для Клер катастрофой, если он не сможет проводить время с ней. Клер не пойдет гулять по городу в одиночку, смотреть достопримечательности, она будет сидеть в отеле и думать, чем он занимается в этот момент, у какой женщины с ним роман. Будет просто мучить себя.
Но это не развязывало ему руки. Он же муж Клер, он несет за нее ответственность. Мне не нравилось, как он разговаривал по телефону с этой женщиной в собственном доме Клер. Я представила, как Рон сидит с ней в полутемном ресторане, так же мягко шепчет ей что-то соблазнительное.
Я облокотилась о косяк, чтобы Рон не мог вернуться в постель и сделать вид, что ничего не случилось. Он должен понять, что сейчас нужен ей. Сейчас его главные обязанности здесь.
— Клер недавно сказала мне, как она будет расставаться с жизнью, если захочет это сделать.
Это задело его, пробило брешь в невозмутимой добродушной мягкости. Рон стал похож на человека, не заметившего ступеньки на тротуаре. Или на актера, забывшего роль. Он опять запустил руку в волосы — тянул время.
— Что она сказала?
— Сказала, что отравится газом.
Рон сел в кресло, закрыл глаза, прижал ладони к лицу. Мягкие кончики пальцев сошлись над носом. Мне вдруг стало жалко и его тоже. Я хотела только обратить его внимание на происходящее, дать понять, что он не может просто так улететь, делая вид, что с Клер все нормально. Нельзя оставлять ее только на меня.
— Как ты думаешь, это только разговоры? — В карих глазах Рона прятался страх.
Он меня спрашивает? Все ответы должны быть у него. У мужчины, крепко держащего в руках нашу жизнь, решающего, когда вставать и когда ложиться, какой канал смотреть, как относиться к испытаниям ядерного оружия и социальным реформам. Это в его мягких розовых ладонях лежал наш с Клер мир, словно большой баскетбольный мяч. Это в него упирался сейчас мой беспомощный взгляд — меня приводила в ужас мысль, что он не знает, способна ли Клер на самом деле убить себя или нет. Ведь он ее муж. А кто я? Ребенок, из жалости взятый в дом.
Перед глазами замелькали картинки — Клер на постели, вся в драгоценностях, с жемчугом во рту. Чего она только не отдала бы, чтобы быть с Роном. Ее ночной плач, побелевшие руки, тело, сложившееся почти пополам, словно у нее спазмы в желудке. Нет, не все было безнадежно, Клер по-прежнему ждала меня из школы, не хотела, чтобы я нашла ее мертвой.
— Ей очень не хватает вас.
— Уже почти «мертвый сезон», у меня скоро отпуск. Можно поехать куда-нибудь. Отдохнуть по- настоящему, спрятаться ото всех. Только мы втроем. Снять домик где-нибудь в Йелоустоне. Как ты думаешь?
Жить втроем на природе, ездить верхом, ходить в походы, сидеть у костра, смотреть на звезды. Ни телефона, ни факса, ни даже ноутбука. Ни встреч, ни вечеринок, ни друзей, зашедших показать сценарий.