рыбой, он с трудом карабкался по камням.
— Как она бьется! — сказала Клер. — Брось ее обратно, Астрид.
— Ты что, шутишь? Ее первая рыба! — Рон протянул мне молоток. — Стукни посильнее.
Рыба подскакивала на траве, стараясь попасть обратно в воду.
— Быстрее, а то упустим.
— Астрид, не надо! — Клер смотрела на меня нежнейшим и беззащитным взглядом, как луговые цветы, которые она собирала.
Я взяла молоток и стукнула рыбу по голове. Клер отвернулась. Мне было ясно, что она думала — что я на стороне Рона, я против нее вместе со всем этим миром, с его жестокостью. Но я так хотела поймать эту рыбу. Вытащив крючок, я взяла ее в руки, и Рон сфотографировал меня. Клер до вечера со мной не разговаривала, но я чувствовала себя как нормальный ребенок и не хотела из-за этого терзаться.
Возвращаться в Лос-Анджелес было отвратительно. Теперь Клер опять приходилось делить Рона с телефонными звонками, факсовыми сообщениями и толпой разных людей. Дом стал полон проектов и планов, сценариев передач, сплетен телевизионного мира, статей в «Вэрайети». Друзья Рона не знали, как разговаривать со мной. Женщины игнорировали меня, а мужчины обращали слишком много внимания, подходили слишком близко ко мне, облокачивались на дверь, когда я выходила из комнаты. Красавица, окликали они меня, ты не думаешь стать актрисой?
Я старалась держаться поближе к Клер, но меня раздражала ее забота об этих людях, об этих равнодушных чужаках. Как тщательно она следила за охлаждением белого вина, смешивала соус песто, замечала, что еще принести из «Шале Гурме». Не беспокойся, махал рукой Рон, можно заказать пиццу, цыпленка из «Эль поло локо», но Клер говорила, что не будет подавать гостям блюда из картонных коробок. Она не понимала — эти люди не чувствуют себя ее гостями. Для них она была просто его жена, актриса не у дел, подай-принеси. Этим летом к нам приходило так много красивых женщин — в сарафанах, в светлых открытых блузках, в саронгах, — и Клер искала между ними Цирцею, завлекавшую Рона.
Наконец, она начала принимать «прозак»[51], но таблетки придавали ей слишком много энергии. Не в силах усидеть на месте, Клер стала выпивать стаканчик-другой, чтобы сгладить их действие. Рону это не нравилось — в таком состоянии Клер могла сказать что-нибудь смешное, по ее мнению, но никто больше не смеялся. Словно в плохо озвученном фильме, она говорила то слишком быстро, то слишком медленно, путала фразы в анекдотах.
В сентябре, высушенном горячим ветром, засыпанном пеплом, я пошла в двенадцатый класс школы Фэйрфакс, а Рон вернулся на работу. Клер стало нечего делать в пустом доме. Она оттирала полы, мыла окна, думала, как переставить мебель, рисовала планы комнат. Однажды отнесла всю свою одежду в приют. Не спала без успокоительных, по ночам перебирала журнальные вырезки, вытирала пыль с книжных полок. Ее мучили головные боли. Клер казалось, что кто-то прослушивает наши разговоры, — перед тем как повесить трубку, она всегда слышит тихий щелчок. Подводила меня к телефону, давала трубку:
— Слышишь?
Ее темные глаза лихорадочно блестели.
— Не знаю. Может быть, — качала головой я, не желая оставлять ее одну с ночными страхами. — Трудно сказать наверняка.
В октябре жара сменилась синеватым послеполуденным туманом, пятипалые листья сикомор стали ярко-оранжевыми на фоне пыльных белых стволов, холмы покрылись красным и золотым румянцем. Однажды, вернувшись из школы, я застала Клер перед круглым зеркалом на туалетном столике. В руке она сжимала серебристую щетку для волос, забыв уже, зачем ее взяла.
— У меня несимметричное лицо, ты не замечала? Нос сдвинут в сторону. — Она повернулась боком, рассматривая себя в профиль, надула щеки и сдвинула нос вправо, пригибая вниз кончик. — Терпеть не могу острые носы. У твоей мамы нос, как у Гарбо, ты не замечала? Если бы я задумала пластическую операцию, то сделала бы такой же. Носы были ни при чем. Клер просто устала смотреть в зеркало на свое собственное лицо, искать на нем шифр своих неудач. Да, на нем действительно чего-то не хватало, но не того, о чем она думала. Потом появился другой страх — что волосы начали редеть, что через несколько лет она станет похожа на Эдгара По. Испуганный взгляд замирал то на кончиках ушей неправильной формы, то на маленьких пухлых губах.
— Мелкие зубы означают несчастье. — Она показывала мне их отражение в зеркале. — И короткую жизнь.
Зубы у нее были как ячменные зернышки, блестящие, перламутровые. Но глаза становились все больше и глубже, веки были едва заметны, на лице опять выступили острые мостики костей. Как роденовская бронзовая голова с безжалостно-резкими, рублеными чертами.
Пришел декабрь, и Клер повеселела. Праздники всегда нравились ей. Целыми днями она читала журналы со статьями о Рождестве в Англии, в Париже, в Таосе, Нью-Мехико. Ей хотелось сделать все как можно правильнее, как можно лучше.
— В этом году у нас будет идеальное Рождество, — говорила она.
Мы сплели большой венок из эвкалиптов и гранатов, которые окунули в расплавленный воск, Клер купила несколько упаковок рождественских открыток из глянцевой бумаги с кружевами и золотыми звездами. Радио играло «Лебединое озеро». Мы делали гирлянды из маленьких перчиков чили, втыкали в мандарины цветки гвоздики и завязывали бархатные бантики цвета бренди. Клер купила мне у Джессики Мак-Клинток в Беверли-Хиллз красное бархатное платье с белым кружевным воротником и манжетами. «Смотрится идеально», — сказала она.
Это слово меня пугало. Идеально — значит, слишком хорошо, чтобы быть на самом деле.
Рон вернулся домой, у него не было командировок до самого Нового года. Клер специально ждала его, чтобы мы вместе пошли выбирать елку, как настоящая семья. В машине она объяснила ему, какую елку хочет — ровную, без рваных контуров, с мягкими иглами, не ниже шести футов. Продавец бросился помогать ей, вынимал и развязывал елку за елкой, но после дюжины отвергнутых махнул на нас рукой.
— Я бы вообще елку не покупал, — сказал Рон, глядя на отчаянные поиски Клер. — Иисус родился в Вифлееме, в бесплодной пустыне. Нам надо купить оливу или пальму. Какой-нибудь иерусалимский артишок.
Вдоль стены стояли елки, крашенные краской из баллончиков. Белые, твердые и колючие, словно накрахмаленные снежинки, золотые, розовые, красные, даже черные. Рядом со мной стояла черная елка около трех футов высотой, она казалась обгоревшей. Интересно, кто захочет купить черную елку на Рождество? Нет, кто-нибудь захочет, человеческим странностям нет предела. Кто-нибудь купит в шутку, как продолжение Хэллоуина, нарядит ее пластмассовыми черепами и маленькими гильотинами. Для кого-то это может стать святочным политическим заявлением. А кто-то купит просто ради удовольствия посмотреть, как плачут собственные дети.
Густой хвойный запах напоминал Орегон. Если бы мы могли прямо сейчас вернуться туда, в наш домик с потрескивающей печкой и мягким стуком дождя по крыше. Я отыскала Клер, стоявшую в мучительных раздумьях над почти подходящей елкой, у которой с одной стороны был небольшой пробел в ветках. Клер показала мне этот изъян дрожащим пальцем. Можно повернуть елку этим боком к стене, и никто не заметит, посоветовала я.
— Дело не в этом, — сказала Клер. — Если что-то не так, нельзя просто повернуть изъян к стене. Он все равно скажется.
Я понимала, что она имеет в виду, но убедила ее взять выбранную елку.
Вернувшись домой, Клер объяснила Рону, как она хочет повесить лампочки. Сперва она хотела свечи, но Рон наотрез отказался. Мы развешивали гирлянды из чили и поп-корна, а он смотрел по телевизору футбольный матч «Мексика — Аргентина». Он не стал выключать телевизор, чтобы Клер послушала рождественские гимны и песенки. «Мир мужчин». Даже из кресла поднялся еле-еле, чтобы водрузить на верхушку золотого ангела.
Клер выключила свет, и мы сидели в темноте, глядя на сверкающую елку, пока Мексика обыгрывала Аргентину.
Утром перед сочельником Рону позвонили и сообщили о видении Девы Марии в Байю-Сент-Луис. Ему надо было ехать на съемки. Разразился ужасный скандал. Клер закрылась у себя в комнате. Я чистила на кухне серебро, у Амелии мы в совершенстве овладели этим искусством. Должен был состояться